НОВИНКА : ТЕПЕРЬ И АУДИО СТИХИ !!! всего : 1726Яндекс цитирования

СТАТЬИ, КРИТИКА: КОШЕЛЕВ. КОНСТАНТИН БАТЮШКОВ - ТРЕТЬЯ ВОЙНА

КОШЕЛЕВ. КОНСТАНТИН БАТЮШКОВ - ТРЕТЬЯ ВОЙНА

И се подвигнулись — валит за строем строй!
Как море шумное, волнуется все войско;
И эхо вторит клик геройской,

Досель неслышанный, о Реин, над тобой!

Твой стонет брег гостеприимной,
И мост под воями дрожит!
И враг, завидя их, бежит,
От глаз в дали теряясь дымной!..

К. Н. Батюшков. Переход через Реин


29 марта 1813 года высочайшим приказом Батюшков был принят в военную службу, с зачислением штабс-капитаном в Рыльский пехотный полк и с назначением в адъютанты к генералу А. Н. Бахметеву.

ОЖИДАНИЕ

Из письма К. Н. Батюшкова к Е. Г. Пушкиной, 4 марта 1813, Петербург:

«Наконец, я отдохнул в Петербурге и пишу к вам с холодною головою. Часто собираю всю мою память и повторяю чудесные приключения нашего времени и все, что я видел, и все, что я слышал и чувствовал в течение нашего изгнания. ...Здесь я нашел все старое, кроме скуки, с которой я давно знаком. Всякую минуту ожидаю решения на мою просьбу, и все напрасно. Всякий день сожалею о Нижнем, а более всего о Москве, о прелестной Москве: да прилипнет язык мой к гортани моей и да отсохнет десная моя, если я тебя, о Иерусалиме, забуду! Но в Москве ничего не осталось, кроме развалин...» (III, 219—220).

Батюшков душою и телом рвется в армию. Но — скоро сказка сказывается... Сначала приходится бегать по министерским канцеляриям, ожидать назначения. Назначение было подписано 29 марта, в тот самый день, когда русские войска, пройдя с боями Польшу и Пруссию, вступили в пределы Силезии. В этот же день вышел из типографии запоздавший на полгода прошлогодний октябрьский номер «Санкт-Петербургского вестника»: в нем было напечатано послание «К Дашкову». Под ним красовалась подпись: «Б», — но тогдашним читателям уже не надобно было объяснять, кто скрывается за этою подписью. Стихи Батюшкова узнаются с первого взгляда.

Вслед за долгожданным назначением Батюшкову предстояло... ехать к Бахметеву в Нижний Новгород, — но, по предварительной договоренности с генералом, он предпочитает ждать его в Петербурге. Ждет со дня на день, но... На пути все время встают препятствия. То не хватает денег для покупки офицерского снаряжения (за одну подкладку из красного стамета для сюртука заплачено 50 рублей!). То его вдруг вызовет дежурный генерал при военном министре и станет выяснять, действительно ли он тот Батюшков, который служит помощником хранителя манускриптов при Императорской библиотеке, и действительно ли его превосходительство господин тайный советник Оленин отпустил его для армейской службы?.. Штабс-капитан Батюшков упорно преодолевает все эти каверзы — и ждет, ждет.

Петербургские друзья окружают его. Вместе со Степаном Жихаревым, которого уже в те времена зовут Громобоем (будущая «арзамасская» кличка), он воздыхает о разрушенной Москве, а особливо о том, что «проклятые французы сожгли и разрушили Вознесенскую, что на Ништатской, церковь, у которой росла калина, малина и черная смородина», ибо «кроме сего все дело поправить можно чрез несколько лет»1. Он жалеет о смерти офицера-поэта Сергея Марина. Вместе с Александром Тургеневым он рассуждает о том, как может настоящая война повлиять на положение крепостных крестьян: «Сильное сие потрясение России освежит и подкрепит силы наши и принесет нам такую пользу, которой мы при начале войны совсем не ожидали»2.

Вместе с Александром Измайловым Батюшков ополчается против литературного староверства. «Шишковисты» оказались весьма в почете. Сам адмирал Шишков уехал к армии и пользуется благосклонностию императора. Князь Сергей Шихматов получил пенсион, Александр Грузинцев издал огромную, в шести песнях, «патриотическую» поэму «Петриада»: «лучший в ней стих, который всех восхищает, есть следующий...: «Оружья бранный звук спугнул тетеревей»3.

От нечего делать Батюшков пускается в литературные шалости. Вместе с Измайловым он в несколько дней написал сатиры «Певец в Беседе любителей русского слова» и «Разговор в царстве мертвых». Особенный интерес представляет первая, являющаяся удачной пародией на «Певца во стане русских воинов» Жуковского и высмеивающая «кладбище мирное стихов» — заседания «Беседы...», на которых «взапуски хвалят» друг друга Шихматовы, Карабановы, Хвостовы, Гераковы, Львовы, Палицыны, Анастасевичи, Политковские и прочие творцы «бессмертных» сочинений:

Да здравствует Беседы царь!

Цвети твоя держава!

Бумажный трон твой — наш алтарь.

Пред ним обет наш — слава!

Не изменим: мы от отцов

Прияли глупость с кровью;

Сумбур! здесь сонм твоих сынов!

К тебе горим любовью!..

«Певец в Беседе...» имеет подзаголовок: «Балладо-эпико-лиро-комико-эпизодический гимн». Позже Батюшков назовет его «преглупой шуткой». Эта «шутка», однако, разошлась по России в большом количестве списков, многие ее слова и выражения стали основой будущих «арзамасских» речей и каламбуров. В 1814 году молодой Пушкин подражал «Певцу в Беседе...» в стихотворении «Пирующие студенты», в 1825 году — А. А. Писарев в «Певце на биваках у подошвы Парнаса». Эта «шутка», кстати, очень понравилась и ее главному герою — адмиралу Шишкову, который, услышав о ней от С. Т. Аксакова, нашел ее «забавной» и попросил список...

Батюшков, конечно, не мог предполагать такого успеха, да и не очень увлечен литературными делами. Его гнетет ожидание... От Гнедича он переехал на новую квартиру — в дом Сиверса на Почтамтской улице. Бахметев все не едет...

Из письма В. Л. Пушкина к К. Н. Батюшкову, 20 мая 1813, Нижний Новгород:

«Кончина славного нашего вождя кн<язя> Смоленского (Кутузова. — В. К.) меня поразила. Но бог за нас и никто же на ны! Я вам скажу, что желание ваше исполнится скоро. Почтенный генерал ваш просил меня вас уведомить, что он на днях, а именно послезавтра, отправляется в Петербург и что немедленно по приезде своем туда пошлет вас в армию. Он, благодаря бога, бодр и здоров, и сам торопится присоединиться к храбрым нашим воинам. ...Обнимите за меня А. И. Тургенева и уверьте его в искренней моей дружбе. Гнедичу и Жихареву усердный поклон. Скажите И. А. Крылову, что я с удовольствием читал его басню под названием «Лисица и Сурок» и ожидаю из Москвы нового «Басен» его издания. Простите, милый, добрый Константин Николаевич. Да будут Феб, Марс и Амур покровителями вашими!»4

Батюшков действительно находится в отличной поэтической форме. Выполняя клятву, произнесенную в послании «К Дашкову», он не пишет ни на одну из излюбленных тем «анакреонтики», которые с таким удовольствием разрабатывал прежде. Несколько стихотворений, написанных им в первой половине 1813 года, поражают своим разнообразием. Здесь и шедевр русской патриотической лирики, и яркая сатира (о которых говорилось выше). Здесь и попытка создания описательного произведения о войне — «Переход русских войск через Неман» (большое стихотворение, из которого до нас дошел лишь отрывок). Интересно, что сам Батюшков не участвовал в этом переходе: он попробовал воссоздать «по воображению» картину военных действий и передать ее с помощью условной поэтической лексики:

Несут полки Славян погибель за врагом,
Достигли Немана — и копья водрузили.
Из снега возрасли бесчисленны шатры,

И на брегу зажженные костры

Все небо заревом багровым обложили.

И в стане царь младой
Сидел между вождями,

И старец-вождь пред ним, блестящий сединами

И бранной в старости красой.

В последних строках отрывка возникают Александр I и Кутузов. Реалистические детали: «мертвы ноги» обмороженного француза, «зарево багровое» костров на берегу реки, — совмещаются с условными классицистическими образами: «Сгущенных копий лес возникнул из земли!», «Гремят щиты, мечи и брони» и т. д. Эту «несовместимость» реального и условного Батюшков, несомненно, ощущал, — поэтому и не напечатал стихотворения. Год спустя он напишет аналогичное произведение — «Переход через Реин», где это совмещение не будет так броско...

В это же время Батюшков написал стихотворение, ставшее популярным романсом:

Гусар, на саблю опираясь,
В глубокой горести стоял;
Надолго с милой разлучаясь,

Вздыхая, он сказал...

В романсе «Разлука» война изображается с оттенком шутки и иронии. Гусар прощается с «красавицей» и клянется сохранить ей верность («Клянуся честью и усами Любви не изменить!»). Потом оказывается, что гусарские клятвы недорого стоят:

А он забыл любовь и слезы
Своей пастушки дорогой
И рвал в чужбине счастья розы

С красавицей другой.

Тут, казалось бы, впору пролить слезу об «оскорбленной добродетели». Но нет, рано: прощальные объятия красавицы тоже недорого стоят:

Но что же сделала пастушка? —
Другому сердце отдала.
Любовь красавицам игрушка,

А клятвы их — слова!

И надо всей этой безыскусственной историей нависает горькая и ироническая «мораль»:

Всё здесь, друзья! изменой дышит,
Теперь нет верности нигде!
Амур, смеясь, все клятвы пишет

Стрелою на воде.

В этом незатейливом романсе все просто и очень глубоко, — как в том мире, где неисполненные клятвы получают содержание житейской философии и устанавливают представление о всеобщей «измене» и полном отсутствии «верности»...

Это и война и не война одновременно... Стихи Батюшкова начала 1813 года как-то специально противопоставлены общему патриотическому духу тогдашней русской поэзии. Он не прославляет героев и не обличает врагов — он изучает все проявления «войны» во взаимоотношениях людей и борется с ними, как может.

В это время поэт Батюшков несколько изменяет свою литературную ориентацию, ибо былые увлечения его Буало, Вольтером, Дидро, Грессе, Мильвуа, Парни и прочими французами заметно ослабевают. В невольном досуге своем он обращается к чтению немецких книг: с целью освежить в памяти язык той страны, где он собирается воевать. В это время он, между прочим, переводит большой отрывок из трагедии Шиллера «Мессинская невеста», — не для славы и похвал, а просто для тренировки.

И на войну он идет просто: как на службу, дожидаясь одного генерала, чтобы у того испросить разрешения служить при каком-то другом генерале. Идет как на работу, не заботясь, кстати, об наследниках своего невеликого имения и почти не думая о своих стихах, которые уже написал. Впрочем, стихи его несколько занимают: перед войной он отдал многие из них Д. Н. Блудову. Блудов уехал в Швецию, и в мае — июне Батюшков начинает подумывать о том, как бы вызволить из Швеции стихи свои и напечатать...5 Впрочем, этого намерения он не исполнил.

Бахметев не приехал в Петербург и в июне. Ожидание становится особенно томительным.

Батюшков — Вяземскому, 10 июня 1813. Из Петербурга в Москву:

«В карты я не играю. В большом свете бываю по крайней необходимости и в ожидании моего генерала зеваю, сплю, читаю «Историю Семилетней войны», прекрасный перевод Гомера на италиянском языке, еще лучший перевод Лукреция славным Маркетти, Маттисоновы стихи и Виландова «Оберона»; денег имею на месяц и более, имею двух-трех приятелей, с которыми часто говорю о тебе, хожу по вечерам к одной любезной женщине, которая

меня прозвала сумасшедшим, чудаком, и зеваю; сидя возле нее, зеваю, так, мой друг; зеваю в ожидании моего генерала, который, надеюсь, пошлет меня зевать на биваки, если война еще продолжится; и глупею, как старая меделянская собака глупеет на привязи» (III, 226).

Батюшков — Е. Г. Пушкиной, 30 июня 1813, Петербург:

«По чести, я не очень счастлив. Все в жизни мне удавалось, как в военной службе. Что я здесь делаю? Зачем я потерял столько времени? Потерял целую кампанию в бездействии, в постоянном ожидании! Но должно повиноваться року и подчас кричать с Панглоссом: все к лучшему!» (III, 231).

На театре военных действий дела шли с переменным успехом. 20 апреля произошло сражение у Лютцена, 8—9 мая — у Бауцена. Они закончились отступлением союзников, но стоили французской армии огромных потерь. 23 мая было заключено Плесвицкое перемирие, продолжившееся до 31 июля... Москва была еще не отомщена.

И. М. Муравьев-Апостол. Письма из Москвы в Нижний Новгород в 1813 году:

«Нет, друг мой, я не в состоянии был ужиться в Москве. С утра до ночи иметь перед глазами развалины — не времени следы, но неистовства врагов наших; беспрерывно воображать себе, что здесь они томили тяжкою работою несчастных наших сограждан, здесь оскверняли храм божий; тут ужасными истязаниями вырывали последний кусок хлеба, последнюю надежду отчаянной матери с грудным младенцем ее; там изнуренного болезнию и горем старца мучили, допрашивая, где сокрыто мнимое сокровище; повсюду жгли; повсюду грабили... Нет, это такая пытка, которая ни с чем сравниться не может, и я, будучи не в силах долее сносить ее, решился выехать из города...»6

«Израненный герой» Бахметев приехал в Петербург около 10 июля, но еще две недели выяснялось, поедет ли Бахметев в армию. На театр военных действий безногого генерала не отпустили, и он дал Батюшкову официальное разрешение ехать без него, присовокупив к разрешению несколько рекомендательных писем.

24 июля Батюшков выехал из Петербурга7, отправившись далее через Вильно, Варшаву, Силезию и Прагу. В Варшаве он познакомился с Федором Глинкой, который возвращался из действующей армии в Россию. В Праге — встретил князя И. А. Гагарина, у которого занял 30 червонцев «и кое-как доплыл до главной квартиры под Дрезден» (III, 235). Здесь он отдал привезенные из Петербурга депеши, представился главнокомандующему графу Витгенштейну и пошел по начальству с рекомендательными письмами Бахметева.

Батюшков начал с генерала М. И. Платова. Он нашел Платова за пуншем вместе... с адмиралом Шишковым; смутился и предпочел ретироваться: литературная известность приносит иногда явные жизненные неудобства. Зато Батюшкова «ласково принял» генерал Н. Н. Раевский — и оставил при себе адъютантом. Вторым адъютантом генерала оказался Лев Васильевич Давыдов, знакомый Батюшкову еще по Москве.

Так он снова начал воевать. Тем более что Плесвицкое перемирие было уже прервано и вновь загрохотали пушки.

«НА ПОЛЕ ЧЕСТИ»

Батюшков — Гнедичу, сентябрь 1813, лагерь близ Теплица:

«Успел быть в двух делах: в авангардном сражении под Доной, в виду Дрездена, где чуть не попал в плен, наскакав нечаянно на французскую кавалерию, но бог помиловал; потом близ Теплица, в сильной перепалке. Говорят, что я представлен к Владимиру, но об этом еще ни слова не говори, пока не получу. Не знаю, заслужил ли я этот крест, но знаю то, что заслужить награждение при храбром Раевском лестно и приятно» (III, 234).

Третий гренадерский корпус под командованием генерала Н. Н. Раевского оказался на главном направлении союзных армий. «...Мы в беспрестанном движении», — сообщает Батюшков в том же письме. Лоон, Шрамы, Рейхштадт... Наконец месячная остановка под Теплицем: недалеко отсюда, в окрестностях Пирны, сосредоточилась французская армия.

17 августа корпус Раевского участвовал в знаменитом сражении под Кульмом. М. А. Фонвизин, участник этого сражения и будущий декабрист, вспоминал, что «гвардейские полки не только устояли, но двинулись вперед с наступлением ночи, разложили огни и торжествовали победу: полковые музыки их играли вечернюю зорю в нескольких сотнях шагов от неприятеля, приведенного в расстройство и уныние неудачными нападениями, так героически отбитыми; во всю ночь на французских бивуаках не было даже разложено огней»8.

Сыны Бородина, о кульмские герои!
Я видел, как на брань летели ваши строи;
Душой восторженной за братьями спешил.
Почто ж на бранный дол я крови не пролил?

(А. С. Пушкин. «На возвращение государя-императора

из Парижа в 1815 году»)

Пуля щадила Батюшкова. Ни разу за всю кампанию 1813—1814 года не был он ни ранен, ни контужен, хотя и в Теплице, и под Кульмом, и позже под Лейпцигом было весьма жарко и многих товарищей своих лишился он. Батюшков шел победителем и поэтом. Для победителя, отмщающего за сожженную Москву, не было препятствий к бесстрашию и не было пули, способной остудить жажду мести. Для поэта — было несметное множество новых впечатлений и замыслов, осуществленных, однако, значительно позже.

Рядом с Батюшковым оказались славные друзья. Борис Княжнин, сын драматурга и поэта XVIII века, впоследствии полный генерал, вежливый, умный и ревностно исполнявший службу. Александр Писарев, офицер и сочинитель, впоследствии сенатор и военный губернатор Варшавы. Барон Максан де Дамас, французский дворянин, перешедший на русскую службу, добрый, честный и храбрый малый. Это — знакомые еще со старых петербургских времен.

Новый знакомый, совсем еще молодой Сергей Муравьев-Апостол, сын Ивана Матвеевича. Он моложе Батюшкова на десять лет; сейчас ему нет еще и семнадцати; но за сражение под Лютценом он уже получил Владимира IV степени с бантом, за бой под Бауценом произведен в штабс-капитаны и служит в баталионе великой княгини Екатерины. После Лейпцига он будет произведен в капитаны, и генерал Раевский возьмет его из баталиона к себе: офицером для особых поручений. Батюшков надолго переживет Сергея: тот будет повешен 13 июля 1826 года как один из самых опасных заговорщиков. Впрочем, им предстоит встречаться еще не раз.

Батюшков — Гнедичу, сентябрь 1813, лагерь близ Теплица:

«Нельзя равнодушно смотреть на три сильные народа, которые соединились в первый раз для славного дела, в виду своих государей, и каких государей! Наш император и король Прусский нередко бывают под пулями и ядрами. ...Таковые примеры могут одушевить мертвое войско, а наша армия дышит славою. Пруссаки чудеса делают. Одним словом, ни труды, ни грязь, ни дороговизна, ни малое здоровье не заставляют меня жалеть о Петербурге, и я вечно буду благодарен Бахметеву за то, что он мне доставил случай быть здесь» (III, 234—235).

Кажется, здесь Батюшков впервые увидел государя-императора Александра I — и навсегда пришел от него в восторг. Александр I представлялся Батюшкову человеком необыкновенной смелости — этого было достаточно, чтобы «простой ратник» полюбил своего «вождя». Может быть, здесь сказалось влияние Раевского. В записной книжке 1817 года, передавая свой разговор с генералом, он отмечает, что Раевский невысоко отзывался о Милорадовиче, Витгенштейне и прочих «спасителях отечества»: «Я не римлянин, но зато и эти господа — не великие птицы. Обстоятельства ими управляли, теперь все движет государь. Провидение спасло отечество. Европу спасает государь, или провидение его внушает. Приехал царь — все великие люди исчезли».

Для Батюшкова было довольно этой лестной характеристики почитаемого им «храброго Раевского». Поэтому Александр I в его поэтическом восприятии всегда идеализирован: он не хочет разбираться в истинном облике этого «властителя слабого и лукавого»...

П. В. Долгоруков. Петербургские очерки. Памфлеты эмигранта:

«Александр I был человеком весьма хитрым и лукавым, но ума самого недалекого; твердых мнений, коренных убеждений он никогда не имел, но, впечатлительный от природы, он весьма легко увлекался то в одно, то в другое направление, и увлечения его носили на себе отпечаток какого-то жара, какого-то мнимого энтузиазма. Вообще в характере его было много женского: и в его искусной вкрадчивости, и в его любезности, можно сказать, обаятельной, и в его удивительном непостоянстве»9.

На высотах Кульма, в один из дней затишья, Батюшков вновь встретился с Иваном Петиным, уже полковником, командиром баталиона гвардейских егерей. «Сердце мое утопает в удовольствии: я сижу в шалаше моего Петина, у подошвы высокой горы, увенчанной развалинами рыцарского замка. Мы одни. Разговоры наши откровенны; сердца на устах; глаза не могут насмотреться друг на друга после долгой разлуки. Опасность, из которой мы исторглись невредимы, шум, движение и деятельность военной жизни, вид войска и снарядов военных, простое угощение и гостеприимство в ставке приятеля, товарища моей юности, бутылка богемского вина на барабане, несколько плодов и кусок черствого хлеба... умеренная трапеза, но приправленная ласкою, — все это вместе веселило нас, как детей. Мы говорили о Москве, о наших надеждах, о путешествии на Кавказ и мало ли о чем еще! Время пролетало в разговорах, и месяц, выходя из-за гор, отделяющих Богемию от долины дрезденской, заставал нас, беспечных и счастливых...»

Это отрывок из военных воспоминаний Батюшкова, которые он начал писать в Молдавии слякотной осенью 1815 года. Начал — и не окончил, и не опубликовал; хотя воспоминания эти относятся к лучшим образцам батюшковской прозы, которую он, по собственному признанию, «писал, не херя».

«Часто мы бродили по лагерю рука в руку посреди пушек, пирамид, ружей и биваков и веселились разнообразием войск, столь различных и одеждою, и языком, и рождением, но соединенных нуждою победить. Никогда лагерь не являл подобного зрелища, и никогда сии краткие минуты наслаждения чистейшего посреди забот и опасностей, как

будто вырванные из рук скупой судьбины, не выйдут из моей памяти».

21 сентября союзные войска вышли из Теплицкого лагеря. Через неделю, при Альтенбурге, Батюшков вновь встретился с Петиным — но не радостной была эта встреча. «Слабость раненой ноги его была так сильна, что он с трудом мог опираться на стремя и, садясь на лошадь, упал. «Дурной знак для офицера», — сказал он, смеясь от доброго сердца. Он удалился, и с тех пор я его не видал».

4—7 октября 1813 года произошло генеральное Лейпцигское сражение, вошедшее в историю под названием Битвы народов и положившее конец господству Наполеона в Европе. Первый удар приняла на себя Богемская армия, в составе которой находился корпус Раевского. К северу от Лейпцига против Наполеона сражалась Силезская армия (в ее составе были русские корпуса Сакена и Ланжерона). 6 октября к Лейпцигу подошла Северная армия и армия Бенигсена. Все три соединившиеся армии начали сжимать огненное кольцо — и 7 октября Лейпциг был взят штурмом. Упорнейшие бои окончились полным поражением французов.

Эти четыре страшных дня многократно упоминались Батюшковым в воспоминаниях, записных книжках, письмах...

«Чужое: мое сокровище!» (1817):

«Под Лейпцигом мы бились (4-го числа) у Красного дома. Направо, налево все было опрокинуто. Одни гренадеры стояли грудью. Раевский стоял в цепи, мрачен, безмолвен. Дело шло не весьма хорошо. Я видел неудовольствие на лице его, беспокойства ни малого. В опасности он истинный герой, он прелестен. Глаза его разгорятся, как угли, и благородная осанка его поистине сделается величественною. Писарев летал, как вихорь, на коне, по грудам тел — точно, по грудам — и Раевский мне говорил: «Он молодец».

Французы усиливались. Мы слабели: но ни шагу вперед, ни шагу назад. Минута ужасная. Я заметил изменение в лице генерала и подумал: «Видно, дело идет дурно». Он, оборотясь ко мне, сказал очень тихо, так, что я едва услышал: «Батюшков, посмотри, что у меня». Взял меня за руку (мы были верхами) и руку мою положил себе под плащ, потом под мундир. Второпях я не мог догадаться, чего он хочет. Наконец, и свою руку освободя от поводов, положил за пазуху, вынул ее и очень хладнокровно поглядел на капли крови. Я ахнул, побледнел. Он сказал мне довольно сухо: «Молчи!» Еще минута — еще другая — пули летали беспрестанно, — наконец, Раевский, наклонясь ко мне, прошептал: «Отъедем несколько шагов: я ранен жестоко!» Отъехали. «Скачи за лекарем!» Поскакал. Один решился ехать под пули, другой воротился. Но я не нашел генерала

там, где его оставил. Казак указал мне на деревню пикою, проговоря: «Он там ожидает вас». Мы прилетели. Раевский сходил с лошади, окруженный двумя или тремя офицерами. ...На лице его видна бледность и страдание, но беспокойство не о себе, о гренадерах. ...Мы суетились, как обыкновенно водится при таких случаях. Кровь меня пугала, ибо место было весьма важно: я сказал это на ухо хирургу. «Ничего, ничего», — отвечал Раевский... и потом, оборотясь ко мне: «Чего бояться, господин Поэт (он так называл меня в шутку, когда был весел):

<У меня нет больше крови, которая дала мне жизнь,
Она в сраженьях пролита за родину>»10.

Из письма к Н. И. Гнедичу от 30 октября 1813:

«Признаюсь тебе, что для меня были ужасные минуты, особливо те, когда генерал посылал меня с приказаниями то в ту, то в другую сторону, то к пруссакам, то к австрийцам, и я разъезжал один по грудам тел убитых и умирающих. Не подумай, чтоб это была риторическая фигура. Ужаснее сего поля сражения я в жизни моей не видал и долго не увижу» (III, 236).

«Воспоминание о Петине» (1815):

«На другой день, поутру, на рассвете, генерал поручил мне объехать поле сражения там, где была атака гвардейских гусаров, и отыскивать тело его брата, которого мы полагали убитым. ...Какое-то непонятное, мрачное предчувствие стесняло мое сердце; мы встречали множество раненых, и в числе их гвардейских егерей. Первый мой вопрос — о Петине; ответ меня ужаснул: полковник ранен под деревнею — это еще лучшее из худшего!.. Раненый офицер, который встретился мне немного далее, сказал мне, что храбрый Петин убит и похоронен в ближайшем селе, которого видна колокольня из-за лесу: нельзя было сомневаться более. ...Проезжая через деревню Госсу, я остановил лошадь и спросил у егеря, обезображенного страшными ранами: «Где был убит ваш полковник?» — «За этим рвом, там, где столько мертвых». Я с ужасом удалился от рокового места».

Из письма к Н. И. Гнедичу от 30 октября 1813:

«6-го числа французы отступили к Лейпцигу. Генерал с утра был на коне, но на сей раз он был счастливее. Ядра свистали над головой, и все мимо. Дело час от часу становилось жарчее. Колонны наши продвигались торжественно к городу. ...И все три армии, как одушевленные предчувствием победы, в чудесном устройстве, теснили неприятеля к Лейпцигу. Он был окружен, разбит, бежал...

7-го числа поутру рано генерал послал меня в Бернадотову

армию наведаться о сыне. Я объехал весь Лейпциг кругом и видел все военные ужасы. Еще свежее поле сражения, и какое поле! С лишком на пятнадцати верст кругом, на каждом шагу грудами лежали трупы человеков, убитые лошади, разбитые ящики и лафеты. Кучи ядер и гренад, и вопль умирающих...» (III, 237).

Батюшков часто возвращался к этим дням, вспоминая о том, как 7 октября он едва не попал в плен, как 9 октября отыскивал могилу Петина с простым деревянным крестом над ней... В одном из писем его шурина П. А. Шипилова к Вяземскому находим иное свидетельство: «...верные люди уведомляют, что он после Лейпцигского дела был на бале и — танцовал: доказательство верное, что он не ранен, к большему же удовольствию утверждают, что он представлен к награждению орденом...»11

Танцы после сражения — безусловно, выдумка. Сразу же после взятия Лейпцига Раевскому стало хуже: «к ране присоединилась горячка» (III, 239). Батюшков неотлучно находится при генерале сначала в какой-то деревне, а потом в Веймаре, куда Раевский был направлен для излечения.

Из письма Александра 1 председателю Государственного совета князю Н. И. Салтыкову; 9 октября 1813, Лейпциг:

«Благодарение Всевышнему, с душевным удовольствием извещаю ваше сиятельство, что победа совершенная. Битва продолжалась 4-го, 5-го и 7-го числа. До 300-т пушек, 22 генерала и до 3700 пленных достались победителям. Всемогущий един всем руководствовал...»12

«Отношение № 389 штабс-капитану Батюшкову.

Господин штабс-капитан Батюшков!

Именем его императорского величества и властию, высочайше мне вверенной, в справедливом уважении к отличной храбрости вашей, в сражениях 4 сего октября под г. Лейпцигом оказанной, по засвидетельствованию генерала от кавалерии Раевского, препровождаю у сего для возложения на вас орден святыя Анны 2 класса.

Главнокомандующий действующими армиями генерал от инфантерии

М. Барклай-де-Толли.

Генваря 27 дня 1814 года»13.

ПУТЕШЕСТВИЯ

С середины октября 1813 года Батюшков живет в Веймаре при генерале Раевском, к которому все более и более привязывается. Раевский, заметил поэт в 1817 году, «молчалив, скромен отчасти, скрыт, недоверчив, знает людей, не уважает ими. ...У него есть большие слабости и великие военные качества. С лишком одиннадцать месяцев я был при нем неотлучен. Спал и ел при нем: я его знаю совершенно, более, нежели он меня. И здесь, про себя, с удовольствием отдаю ему справедливость, не угождением, не признательностию исторгнутую. Раевский славный воин и иногда хороший человек — иногда очень странный».

Характерно, что «простой ратник» в военном мундире, но со штатскими и литературными наклонностями, былой поклонник французской «легкой поэзии», переводчик Парни, Буало, Грессе, ныне разочаровавшийся во французском языке и литературе, попадает в Веймар, центр литературной Германии.

Батюшков — Гнедичу, 30 октября 1813, Веймар:

«Мы теперь в Веймаре, дней с десять; живем покойно, но скучно. Общества нет. Немцы любят русских, только не мой хозяин, который меня отравляет ежедневно дурным супом и французскими яблоками. Этому помочь невозможно; ни у меня, ни у товарищей нет ни копейки денег в ожидании жалованья. В отчизне Гете, Виланда и других ученых я скитаюсь, как скиф. Бываю в театре изредка. Зала недурна, но бедно освещена. В ней играют комедии, драмы, оперы и трагедии, последние — очень недурно, к моему удивлению. «Дон Карлос» мне очень понравился, и я примирился с Шиллером. Характер Дон Карлоса и королевы прекрасны. О комедии и опере ни слова. Драмы играются редко по причине дороговизны кофея и съестных припасов; ибо ты помнишь, что всякая драма начинается завтраком в первом действии и кончается ужином. Здесь лучше всего мне нравится дворец герцога и английский сад, в котором я часто гуляю, несмотря на дурную погоду. Здесь Гете мечтал о Вертере, о нежной Шарлотте; здесь Виланд обдумывал план «Оберона» и летал мыслью в области воображения; под сими вязами и кипарисами великие творцы Германии любили отдыхать от трудов своих; под сими вязами наши офицеры бегают теперь за девками. Всему есть время. Гете я видел мельком в театре. Ты знаешь мою новую страсть к немецкой литературе. Я схожу с ума на Фоссовой «Луизе»; надобно читать ее в оригинале и здесь, в Германии» (III, 239—240).

«Было бы трудно лучше Батюшкова, — писал советский исследователь С. Н. Дурылин, — передать, чем был для русского офицера Веймар в 1813 г.: все в одной куче — и русские офицеры в Театре Гете, и благоговейные припоминания русского читателя о Гете как об авторе «Вертера», и неизменный «Оберон», и мещанские драмы, которых нельзя давать на сцене по крайней бедности веймарского театра, и нестерпимый для русских помещичьих желудков бюргерский суп, и гоньба за девками по аллеям парка, и восторг от открытия давно открытой Америки немецкой литературы! Целая картина в нескольких строках»14.

Отметим, что Батюшков знает Гете довольно поверхностно Он не знает, что «Страдания юного Вертера» были написаны не в Веймаре. Он не читал «Фауста», который в 1813 году уже был в продаже. Он не знает, что «Дон Карлос» Шиллера поставил в веймарском театре Гете, бывший вдохновителем многих ярких постановок в своем любимом детище... Поэтому Батюшков даже не попробовал поискать «неслучайных» встреч с Гете (что было довольно легко), а увлекся довольно слабой идиллической поэмой Фосса «Луиза», где с античною простотой изображались филистерские нравы немецких бюргеров... Да и сам сельский немецкий быт показался Батюшкову весьма привлекательным. Простота мелкой провинциальной жизни явилась для него как остаток древних патриархальных отношений. Не случайно, как отметил он в «Путешествии в замок Сирей», «немцы издавна любят все сохранять, а французы разрушать», и уважение немцев к прошлому — «верный знак... доброго сердца, уважения к законам, к нравам и обычаям предков». Может быть, так и надобно жить?

Так, здесь, под тению смоковниц и дубов,
При шуме сладостном нагорных водопадов,

В тени цветущих сел и градов

Восторг живет еще средь избранных сынов.

Здесь все питает вдохновенье:
Простые нравы праотцов,
Святая к родине любовь
И праздной роскоши презренье.

(«Переход через Реин»)

В Веймаре Раевский лечился около месяца. Около середины ноября он выехал долечиваться во Франкфурт-на-Майне — и с ним Батюшков. Там он встречается и много беседует с Николаем Тургеневым (который состоял при управляющем германскими землями бароне Штейне), а по воспоминаниям А. И. Михайловского-Данилевского, даже и спорит с ним по вопросам текущей политики. Николай Тургенев уже в то время придерживался продекабристских воззрений — и разговоры с ним не остались для Батюшкова бесследны...

В середине декабря Раевский поспешил к действующей армии — и германские земли пронеслись, как в калейдоскопе: Мангейм, Карлсруэ, Фрейбург, Базель... В письме к Гнедичу Батюшков замечал: «Я видел Швабию, сад Германии, к несчастию — зимой; видел в Гейдельберге славные развалины имперского замка, в Швецингене — очаровательный сад; видел везде промышленность, землю изобильную, красивую, часто находил добрых людей, но не мог наслаждаться моим путешествием, ибо мы ехали по почте и весьма скоро. Одним словом, большую часть Германии я видел во сне» (III, 247).

Перед новым, 1814 годом русские войска перешли границу Франции.

Батюшков — Гнедичу, 31 декабря 1813, местечко у крепости Бельфор:

«Итак, мой милый друг, мы перешли за Рейн, мы во Франции. Вот как это случилось: в виду Базеля и гор, его окружающих, в виду крепости Гюнинга мы построили мост, отслужили молебен со всем корпусом гренадер, закричали «ура!» — и перешли за Рейн. ...Эти слова: мы во Франции — возбуждают в моей голове тысячу мыслей, которых результат есть тот, что я горжусь моей родиной в земле ее безрассудных врагов» (III, 246).

Следующие два с половиной месяца также прошли в беспрестанном движении. Корпус Раевского сражался в составе Главной (Богемской) армии и был в передовых рядах коалиционных сил. В середине января он блокировал крепость Бельфор в южном Эльзасе, затем перешел в Шампань, участвовал в сражении при Провене, в «жарком деле» под Арси-сюр-Об, в бою под Фер-Шампенаузом и, наконец, в марте подошел к окрестностям Парижа...

Но и при этом обилии боев Батюшков не забывал о делах литературных. 26 февраля 1814 года, когда корпус стоял близ города Шомона, он отпросился у генерала и вместе с Писаревым и Дамасом посетил замок Сирэ (Сирей), где когда-то его былой кумир Вольтер скрывался от недругов своих в объятиях прелестной маркизы дю Шатле. «Я был в Сире, в замке славной маркизы дю Шатле... — сообщил он Гнедичу. — В зале, где мы обедали, висели знамена наших гренадер, и мы по-русски приветствовали тени сирейской нимфы и ее любовника, то есть большим стаканом вина» (III, 250). Полтора года спустя, осенью 1815-го, Батюшков описал это путешествие в прекрасном историко-культурном очерке «Путешествие в замок Сирей».

Белинский отнес этот очерк к числу лучших прозаических произведений Батюшкова. «Путешествие...» действительно весьма богато по материалу. Мы находим здесь и любопытные сведения о заграничном походе русской армии (узнаем, например, что Наполеон внушал французским крестьянам, что перешедшие границу Франции русские войска находятся у него в плену: «Он нарочно завел вас сюда, чтобы истребить до последнего человека: это была военная хитрость, понимаете ли?..»). Весь очерк Батюшкова проникнут горячим патриотизмом, что не мешает, однако, автору оценить и французский народ, и его культуру. А рассказывая об отношениях Вольтера и «сирейской нимфы», Батюшков грезит о подобной женщине в его жизни: Эмилия дю Шатле, красавица и умница, приютила гонимого всеми французского гения и побудила его к созданию великих произведений... Батюшкову не мешает даже и то, что дю Шатле изменила Вольтеру с Сен-Ламбером: «Она, вопреки г-же Жанлис, вопреки журналисту Жоффруа и всем врагам философии, была достойна и пламенной любви Сен-Ламбера, и дружбы Вольтера, и славы века своего».

Особенно замечателен финал очерка — маленькая пародия на модные сентиментально-романтические повествования. Батюшков описывает возвратный путь из замка Сирэ:

«Поднялась страшная буря: конь мой от страху останавливался, ибо вдали раздавался вой волков, на который собаки в ближних селениях отвечали протяжным лаем...

Вот, скажете вы, прекрасное предисловие к рыцарскому похождению! Бога ради, сбейся с пути своего, избавь какую-нибудь красавицу от разбойников или заезжай в древний замок. Хозяин его, старый дворянин, роялист, если тебе угодно, примет тебя как странника, угостит в зале трубадуров, украшенной фамильными гербами, ржавыми панцирями, мечами и шлемами; хозяйка осыплет тебя ласками, станет расспрашивать о родине твоей, будет выхвалять дочь свою, прелестную, томную Агнессу, которая, потупя глаза, покраснеет, как роза, — а за десертом, в угождение родителям, запоет древний романс о древнем рыцаре, который в бурную ночь нашел пристанище у неверных... и проч., и проч., и проч. — Напрасно, милый друг! Со мной ничего подобного не случилось. Не стану следовать похвальной привычке путешественников, не стану украшать истину вымыслами, а скажу просто, что, не желая ночевать на дороге с волками, я пришпорил моего коня и благополучно возвратился в деревню Болонь, откуда пишу эти строки в сладостной надежде, что они напомнят вам о странствующем приятеле. Сказан поход — вдали слышны выстрелы. — Простите!»

ПАРИЖ

— Уж Париж мой, Парижо́к, Париж, славный городок!
— Не хвались-ка, вор-француз, своим славным Парижо́м!
Как у нашего царя есть получше города:
Распрекрасна жизнь Москва, Москва чисто убрана́,
Дикаречком выстлана́, желтым песком сыпана́...

Солдатская песня периода Отечественной войны 1812 г.

16 марта войска Главной армии были уже в одном переходе от Парижа. 17 и 18 марта произошла битва за столицу Франции.

Н. И. Лорер. Из воспоминаний русского офицера:

«Гвардия стояла в резерве. Влево от нее стояла прусская гвардия, впереди корпус Раевского, вправо гора Монмартр

с ветряными мельницами, на этой горе множество орудий, которые обстреливали всю равнину. Войска густыми стройными колоннами шли прямо на приступ...»15

Из письма Батюшкова — Гнедичу, 27 марта 1814:

«С высоты Монтреля я увидел Париж, покрытый густым туманом, бесконечный ряд зданий, над которыми господствует Notre-Dame с высокими башнями. Признаюсь, сердце затрепетало от радости! Сколько воспоминаний!.. Мы подвигались вперед с большим уроном через Баньолет к Бельвилю, предместию Парижа. Все высоты заняты артиллериею; еще минута — и Париж засыпан ядрами! Желать ли сего? Французы выслали офицера с переговорами, и пушки замолчали» (III, 251).

Париж был взят быстро: последняя агония французской армии явилась в виде парламентера. Поручив своему флигель-адъютанту полковнику М. Ф. Орлову мирным путем добиться перемирия, Александр I сказал: «С бою или парадным маршем, на развалинах или во дворцах, но Европа должна нынче же ночевать в Париже».

Когда вопрос о сдаче Парижа был решен государь приказал Орлову: «Ступай, скажи от моего имени фельдмаршалу Барклаю-де-Толли, чтобы огонь по всей линии был прекращен».

При этих словах фельдмаршал князь Шварценберг вздрогнул: «Разве Барклай фельдмаршал?»

Александр I томно посмотрел на Шварценберга и произнес: «Да, с этой минуты...»16

Н. И. Лорер. Из воспоминаний русского офицера:

«Колонны наши с барабанным боем, музыкою и распущенными знаменами вошли в ворота Сен-Мартен... Любопытное зрелище представилось глазам нашим, когда мы... очутились у Итальянского бульвара: за многочисленным народом не было видно ни улиц, ни домов, ни крыш; все это было усеяно головами, какой-то вместе с тем торжественный гул раздавался в воздухе. Это был народный ропот, который заглушал и звук музыки, и бой барабанов. По обеим сторонам стояла национальная гвардия... От десяти часов утра войска шли церемониальным маршем до трех часов»17.

Вступление русских войск в Париж разительно отличалось от вступления французов в Москву. Там было оставление города, грабежи и пожары. Здесь все походило на освобождение, а не на захват... Может быть, именно поэтому, как подметил Энгельс, Наполеон «пошел на Москву и тем самым привел русских в Париж»18.

В Париже Батюшков прожил два месяца, и все это время находился в самом счастливом расположении духа, почти не болел и жил весьма активно. Да и мудрено ли? Париж распахнул перед победителями все двери. Он как будто собрался удивить их своею щедрой душой и гостеприимством. Он как будто решил победить своих завоевателей. Вот впечатления ничем не прославившегося офицера Николая Дивова (из его письма на другой день по взятии Парижа): «Мне трудно выразить тебе удовольствие, которое мы испытываем, видя себя в этой столице, и радость, написанную на лицах у парижан. ...Все лавки я нашел отпертыми и город очень блестящим. Обедал я у Вери в Пале-Рояле, и когда после кофе, который пил в Ротонде, я задал себе вопрос, в какой бы пойти театр, мой выбор пал на Большую оперу. Я... видел танцы г-жи Гардель и знаменитого Вестриса. Нет, во всей моей жизни не было такого дня, как вчерашний: казалось, это был сон. Жители стараются угадать, что может доставить нам удовольствие»19.

Батюшков входил в Париж под гул толпы, восклицавшей: «Vive Alexandre, vivent les Russes!» Волны народа бесновались на улицах, и пред ними, в совершенном порядке и стройности, маршировали союзные войска. У Батюшкова голова закружилась от шуму, и он слез с лошади. Его тотчас обступили со всех сторон и принялись с живейшим интересом разглядывать, словно бы какого-то чудесного зверька. «В числе народа были и порядочные люди, и прекрасные женщины, которые взапуски делали мне странные вопросы: отчего у меня белокурые волосы, отчего они длинны? «В Париже их носят короче. Артист Dulong вас обстрижет по моде». «И так хорошо», — говорили женщины. «Посмотри, у него кольцо на руке. Видно, и в России носят кольца. Мундир очень прост!.. Какая длинная лошадь!..» «Какие у него белые волосы!» «От снегу», — сказал старик, пожимая плечами» (III, 253). Батюшков поспешил взобраться обратно на лошадь...

О, приветливый Париж! Батюшков посчитал свою миссию при генерале Раевском почти оконченной и вполне предался развлечениям. «Мимо французского театра пробрался я к Пале-Роялю, в средоточие шума, бегания, девок, новостей, роскоши, нищеты, разврата. Кто не видел Пале-Рояль, тот не может иметь о нем понятия. ...Отдохнув немного, мы обошли лавки и кофейные дома, подземелья, шинки, жаровни каштанов и проч. Ночь меня застала посреди Пале-Рояля. Теперь новые явления: нимфы радости, которых бесстыдство превышает все. Не офицеры за ними бегали, а они за офицерами. Это продолжалось до полуночи, при шуме народной толпы, при звуке рюмок в ближних кофейных домах и при звуке арф и скрыпок... Все кружилось, пока

Свет в черепке погас, и близок стал сундук.

О Пушкин, Пушкин!» (III, 254—255).

Характерна здесь цитата из «Опасного соседа» В. Л. Пушкина. Посреди чудес парижских, посреди устриц, смоченных в шампанском, посреди обворожительных дам, которые «выше похвал, даже самые прелестницы», Батюшков держит в памяти «матушку-Москву» и все былые московские приключения, не столь, может быть, искрометные и очаровательные, но все близкие сердцу, потому что — родные же!

Батюшков гуляет по Парижу. Тюльери, Триумфальные ворота, Аустерлицкий мост, Лувр, Нотр-Дам и улицы, улицы, улицы... Он живет на берегу Сены, в замке, принадлежавшем когда-то маркизе де Помпадур, и спит на кровати, помнящей Людовика XIV. «Здесь что ни день, то эпоха», — замечает он в письме (III, 273). Париж очаровал и развеселил, удивил и поразил — чудный, ласковый и блаженный город!

Батюшков отнюдь не только развлекается и бродит по бульварам. Он любит «посещать театр, удивляться искусству, необыкновенному искусству Тальмы, смеяться во все горло проказам Брюнета» (III, 258). Он заходит в «музеум», где подолгу стоит пред картинами Рафаэля и восхищается статуей Аполлона Бельведерского: «Она выше описания Винкельманова: это не мрамор, бог! Все копии этой бесценной статуи слабы, и кто не видал сего чуда искусства, тот не может иметь о нем понятия. Чтоб восхищаться им, не надо иметь глубоких сведений в искусствах: надобно чувствовать. Странное дело! Я видел простых солдат, которые с изумлением смотрели на Аполлона. Такова сила гения! Я часто захожу в музеум единственно за тем, чтобы взглянуть на Аполлона, и как от беседы мудрого мужа и милой, умной женщины, по словам нашего поэта, лучшим возвращаюсь» (III, 262—263).

Батюшков много времени проводит «на Новом мосту, на поприще народных дурачеств... среди необозримой толпы парижских граждан, жриц Венериных, старых роялистов, республиканцев, бонапартистов и проч. и пр. и пр.» (III, 258). Он хочет понять, что же такое эта французская нация, которую он сначала боготворил, потом — ненавидел, а ныне — поневоле опять примирился...

Он много читает. То на Королевском мосту любуется прекрасными изданиями Дидота, то просиживает в библиотеке Французской академии наук (и даже выхлопатывает специальное разрешение20). Достойный библиотекарь Публичной библиотеки, ученик Оленина и Ермолаева, он и здесь не упускает случая посмотреть «редкости»...

Батюшков попадает, наконец, на заседание Французской академии, где изливают свое красноречие былые парнасские кумиры — Сегюр, Буфлер, Пикар, Лакретель, Фонтень, — где молодой Вильмень читает свое рассуждение «О пользе и невыгодах критики», а публика с интересом рассматривает присутствующего на заседании молодого русского царя.

Париж поразил Батюшкова — и смутил его; развеселил — и посеял плоды неугомонной хандры; очаровал — и укрепил скуку... За всеми «величественными» картинами Батюшков привык разглядывать их оборотную сторону.

Музеум... Нет ли в этом всеобщем восхищении отчасти какой-то известной традиции и желания восхищаться, потому что восхищаться принято? «Мы пробежим музеум, мы не станем терять времени в рассматривании картин и статуй: мы знаем, что перед Аполлоном, Венерою и Лаокооном надобно сказать: ах! — повторить это восклицание перед картинами Рафаэля, с описанием их в руках, разумеется...» (III, 269—270).

Корифеи Французской академии... Посетив ее заседание, Батюшков вынес твердое убеждение, «что век славы для французской словесности прошел и вряд ли может когда-нибудь воротиться» (III, 262).

Да и сам Париж, конечно, красивый город, «но я смело уверяю вас, что Петербург гораздо красивее Парижа, что здесь хотя климат и теплее, но не лучше киевского, одним словом — что я не желал бы провести мой век в столице французской, а во Франции еще и менее того» (III, 265).

Наполеон свергнут: он подписал отречение в Фонтенебло и отправлен на остров Эльбу. «Место тирана заступили добрые и честные люди» (III, 265). Народ суетится вокруг Трояновой колонны, протягивает веревки и надевает их на шею медной Бонапартовой статуи, пытаясь стащить былого кумира и ввергнуть в прах. А наблюдателя этой сцены, Батюшкова, будто обжигает: «Суета сует!.. И та самая чернь, которая приветствовала победителя на сей площади, та же самая чернь, и ветреная, и неблагодарная, накинула веревку на голову... и тот самый неистовый, который кричал несколько лет назад тому: «Задавите короля кишками попов», тот самый неистовый кричит теперь: «Русские, спасители наши, дайте нам Бурбонов!..» О чудесный народ парижский, народ, достойный сожаления и смеха!» (III, 254).

И ниже: «Мудрено, мудрено жить на свете, милый друг!» (III, 255). И в другом месте — о французской нации: «Впрочем, этот народ не заслуживает уважения, особливо народ парижский» (III, 259).

Батюшков стал свидетелем чудесных побед, которые «превосходят всякое понятие». Но что-то в них не удовлетворяет, что-то кажется даже неприятным. Был Людовик на троне — его свергли и казнили. Это еще ладно. Ушли в историю Монтескье, Дидро, Руссо, Д’Аламбер — на место их встали «Робеспьер, Кутон, Дантон». Потом и этих не стало — пришел Корсиканец, который в несколько лет стал тираническим властителем целой империи, ополчившейся против всего европейского мира. Через десятилетие — Наполеон свергнут, восторженная толпа танцует на обломках его державы, а на троне — снова Людовик! Поистине, чудесные превращения! «И в какое короткое время, и с какими странными подробностями, с каким кровопролитием, с какою легкостию и легкомыслием!» (III, 258).

Поэтому военные «превращения» и привели Батюшкова к тоске. В письме к Е. Г. Пушкиной от 3 мая 1814 года он заявляет, что ныне он совершенно тот же Батюшков, что и был, который «умирает со скуки на биваках, умирает со скуки на квартирах, вступает с армией в Париж, и в Париже, проведя два месяца в шуме и в кружении головы», оказывается вовсе «не избалован счастием» (III, 266—267).

Не избалован и наградами. Раевский представлял Батюшкова к Владимиру за битвы под Теплицем и Парижем, к Георгию, — но на каких-то штабных инстанциях эти представления отменили, и Батюшков получил лишь Анненский крест за Лейпциг. «Худой успех представлений Раевского» не то чтобы удручал, но вносил в душу некоторый неудовлетворенный разброд. Позднее Батюшков так писал об этом чувстве (о себе — в третьем лице): «...Поистине, он не охотник до чинов и крестов. А плакал, когда его обошли чином и не дали креста».

В этом разброде Батюшкова посещают и иные чувства.

В освобожденном Париже собрались (едва не половина!) будущие декабристы — и среди них много родственников и знакомых поэта: Никита Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, Михаил Лунин, Николай Тургенев, Сергей Волконский. С некоторыми из них (прежде всего с Николаем Тургеневым) он толкует о русских делах, о потребностях отечества, об устройстве российской общественной жизни. Не случайно именно в это время Батюшков оказывается не чужд некоторых революционных идей. П. А. Вяземский вспоминал: «...Батюшков, мало занимавшийся политическими вопросами, написал в 1814-м году прекрасное четверостишие, в котором, обращаясь к императору Александру, говорил, что после окончания славной войны, освободившей Европу, призван он провидением завершить славу свою и обессмертить царствование освобождением русского народа. К сожалению, утратились эти стихи и в бумагах моих, и из памяти моей»21.

В начале мая Батюшков заболел и — нет худа без добра — «насилу отдохнул» от «беспрерывного шума и движения». И ему захотелось домой. В письме к Вяземскому из Парижа от 17 мая 1814 года он пишет: «...я с удовольствием воображаю себе минуту нашего соединения: мы выпишем Жуковского, Северина, возобновим старинный круг знакомых и на пепле Москвы, в объятиях дружбы, найдем еще сладостную минуту, будем рассказывать наши подвиги, наши горести, и, притаясь где-нибудь в углу, мы будем чашу ликовую передавать из рук в руки... Вот мои желания, мои надежды! ...Я в Париж въехал с восхищением и оставляю его с радостию» (III, 273—274).

Как раз во время батюшковской болезни появился в Париже Дмитрий Северин. Сотрудник русской миссии в Лондоне, он прибыл сопровождать императора, пожелавшего посетить Англию, — и готовил эту поездку. «Добрый, любезный, молодой» Северин помог Батюшкову в болезни, а заодно и предложил ему возвращаться в Россию не через Германию, а морем, через Швецию, предварительно посетив Лондон. Батюшков согласился — и стал собираться в дорогу.

ПО ПУТИ ВИКИНГОВ

Северин отправился в Лондон 17 мая, вместе со свитой Александра I. Батюшков уехал несколько дней спустя. Он прожил в Англии около двух недель.

На «туманных берегах Альбиона» Батюшков несколько развеялся от надоевшего Парижа. Для этого он выбрал, кажется, очень подходящее время, приехав вслед за русским императором. Русская делегация был встречена в Англии с энтузиазмом. Особенной популярностью пользовался атаман казачества М. И. Платов, в службу к которому Батюшков едва не попал год назад. На улицах за Платовым ходили толпы. «Почтенные дамы и девицы посещали его и украшали свои медальоны его изображениями. ...Все усилия Платова пройти куда-нибудь инкогнито, остаться где-нибудь незамеченным оставались безуспешны: его всюду узнавали, и огромная толпа шла за ним, крича: «Ура! ура! Платов!..» Всякий стремился приблизиться к нему, коснуться его и, если можно, пожать ему руку. ...Весьма хорошо одетые дамы отрезывали по волоску из хвоста коня, на котором сидел Платов»22. Оксфордский университет поднес Платову докторский диплом, город Лондон — драгоценную саблю в золотой оправе, украшенную гербами Великобритании и Ирландии и вензелем самого атамана. (Заметим, кстати: эти похождения Платова в Лондоне обросли потом легендами и отразились, например, в «Левше» Н. С. Лескова.)

В этой атмосфере общего ликования и приподнятого настроения Батюшкову особенно хорошо, тем более что добрые знакомые из русского посольства в Англии — Северин, П. И. Полетика, Н. Ф. Кокошкин — встретили его весьма дружески и приветливо. Через полгода Николай Кокошкин, вспоминая эти встречи, писал Батюшкову из Лондона: «...Судьба свела нас хоть на короткое время, но столь необыкновенным образом, что обыкновенные дружеские церемонии следовало бы отложить. Минута нашего знакомства осталась для меня незабвенною, и я ласкаю себя надеждой, что по возвращении моем в Россию вы не откажетесь более и более оного стеснить»23.

Каким-то образом, будучи в Лондоне, Батюшков ухитрился занять изрядную сумму денег. Указание на это находим в письме Д. В. Дашкова к П. А. Вяземскому от 25 июня 1814 года: «Сей час Гнедич сказывал мне, что Батюшков в Лондоне: он получил от одного английского купца его руки расписку, по которой должен заплатить за него деньги. Но, впрочем, ни к кому ни полслова — это только на Батюшкова и похоже!»24.

Для проезда в Россию морем был необходим паспорт, который проще было получить через «знакомое» посольство в Англии: этот заграничный паспорт для беспрепятственного следования через Швецию Батюшков получил 25 мая/6 июня25.

Наконец, как это ни странно, недолгое путешествие в Альбион оказалось весьма значимым именно для Батюшкова-поэта. Во весь период заграничного похода он не написал ни строки (не считая нескольких экспромтов в письмах). В Лондоне, вероятно, было время и оглядеться, и обдумать то, что прожито за последние годы, — и там Батюшков задумал самое крупное свое произведение: сказку «Странствователь и Домосед». Посылая ее в феврале 1815 года Вяземскому, он заметил: «Стих, и прекрасный: «Ум любит странствовать, а сердце жить на месте», — стих Дмитриева, подал мне мысль эту. И где? в Лондоне; когда, сидя с Севериным на берегах Темзы, мы рассуждали об этой молодости, которая исчезает так быстро и невозвратно!»26 А на возвратном пути в Россию он начерно написал элегии «Тень друга», «На развалинах замка в Швеции» и, кажется, еще «Пленный» и «Мщение».

Писем Батюшкова из Лондона не сохранилось, и очень трудно установить с точностью, где он был, с кем встречался, что видел в Англии: «в прохладных рощах Альбиона» и «в цветущих пажитях Ричмона». Он находился в кругу образованных русских людей, хорошо знавших и ценивших Англию и ее культуру, не чуждых литературы и увлекавшихся литературными новостями (так, незадолго до приезда Батюшкова в Англию, зимой 1814 года, Северин и Полетика заезжали в Эдинбург для знакомства с Вальтером Скоттом27).

Батюшков, однако, рвался домой. Вечером 10 июня он покинул Лондон в компании с каким-то найденным Севериным попутчиком-итальянцем с громкой фамилией Рафаэль.

Дилижанс до Гарича: «Карета летит по гладкой дороге, между великолепных лип и дубов; Лондон исчезает в туманах» (III, 275).

Маленькие развлечения с попутчиками в ожидании погоды: «Портвейн и херес переходили из рук в руки, и под вечер я был красен, как майский день, но все в глубоком молчании. Товарищи мои пили с такою важностию, о которой мы, жители матерой земли, не имеем понятия» (III, 276).

Наконец недельное путешествие по Балтийскому морю на пакетботе «Альбион»:

Я берег покидал туманный Альбиона,

Казалось, он в волнах свинцовых утопал.

За кораблем вилася Гальциона,

И тихий глас ее пловцов увеселял.

Вечерний ветр, валов плесканье,

Однообразный шум, и трепет парусов,

И кормчего на палубе взыванье

Ко страже, дремлющей под говором валов, —

Все сладкую задумчивость питало.

Как очарованный, у мачты я стоял

И сквозь туман и ночи покрывало

Светила Севера любезного искал.

(«Тень друга»)

Подробное описание морского путешествия Батюшков дал в письме к Д. П. Северину, отправленном из шведского городка Готенбурга 19 июня. Посещение англиканской церкви в Гариче, служба в которой произвела «приятное и сладостное впечатление» своей необычностью для русского, привыкшего к помпезным обрядам, тяжелым одеждам и словенскому языку православной церкви. Прогулки по морскому берегу с каким-то «добрым англичанином», влюбленным в свою страну. «Среброчешуйчатое море», «которое едва колебалось и отражало то маяки, то лучи месяца, восходящего из-за берегов Британии». Морская болезнь во время качки на корабле. Попутчики: «несносный швед», утомляющий своею мнительностью, и «человеколюбивый еврей», рассказывающий занимательные истории. «Очаровательные» часы на палубе пакетбота во время хорошей погоды. «Как прелестны сии необозримые бесконечные волны! Какое неизъяснимое чувство родилось в глубине души моей! Как я дышал свободно! Как взоры и воображение мое летали с одного конца горизонта на другой! На земле повсюду преграды — здесь ничто не останавливает мечтателя, и все тайные надежды души расширяются посреди безбрежной влаги» (III, 278—280).

Очарованный воображением, Батюшков обратился к капитану корабля с итальянскими стихами из «Освобожденного Иерусалима» Тассо. Капитан «отвечал мне на грубом английском языке, который в устах мореходцев еще грубее становится, и божественные стихи любовника Элеоноры без ответа исчезли в воздухе:

Быть может, их Фетида
Услышала на дне,
И, лотосом венчанны,
Станицы нереид
В серебряных пещерах
Склонили жадный слух
И сладостно вздохнули,
На урны преклонясь
Лилейною рукою;
Их перси взволновались
Под тонкой пеленой...

И море заструилось,
И волны поднялись!» (III, 281).

Море навевало чудесные видения. В одну из ночей к Батюшкову явился из волн морских живой Иван Петин. Он был весел в свои двадцать шесть лет. Он был ни убит, ни ранен. Он стоял пред своим другом как воплощение молодости, верящей в чудеса:

Тень незабвенного! ответствуй, милый брат!
Или протекшее все было сон, мечтанье;
Все, все — и бледный труп, могила и обряд,
Свершенный дружбою в твое воспоминанье?..

Но он молчит... Он исчез. Он растворился «в бездонной синеве безоблачных небес». Осталось лишь грустное раздумье о былой молодости, которой приходил конец... Чудес не бывает: зрелость уже не верует в чудеса.

А свежий ветер все надувал паруса, а корабль все шел по древнему пути викингов. Наконец, показались берега обетованной земли — Швеции. И Батюшкову вновь пригрезились древние северные витязи и скальды: его воображение вновь воскрешало призраки прошлого: людей и богов... Он вновь почувствовал себя скальдом: и это мечтание особенно усилилось, когда он увидел развалины старого шведского замка:

И там, где камней ряд, седым одетый мхом,

Помост обрушенный являет,

Повременно сова в безмолвии ночном

Пустыню криком оглашает, —

Там чаши радости стучали по столам,
Там храбрые кругом с друзьями ликовали,
Там скальды пели брань, и персты их летали

По пламенным струнам.

Там пели звук мечей, и свист пернатых стрел,

И треск щитов, и гром ударов,

Кипящу брань среди опустошенных сел,

И грады в зареве пожаров;

Там старцы жадный слух склоняли к песне сей,
Сосуды полные в десницах их дрожали,
И гордые сердца с восторгом вспоминали

О славе юных дней.

«На развалинах замка в Швеции». Этой исторической элегией восхищались Вяземский, Жуковский, Пушкин. Белинский, разбирая элегию, воскликнул: «Какой роскошный и вместе с тем упругий, крепкий стих!»

Картина былых шведских войн соотносится здесь с недавней войной, пережитой поэтом вместе со всем народом. Русские, победившие французов, уподобляются старинным северным воинам, воевавшим «в долинах Нейстрии». Героическая тема переплетается с темой любви: появляется красавица, встречающая вернувшегося с войны юношу. Она,

Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет,

Как месяц в небесах...

Но где та красавица? И где — те юноши? Где — их былые подвиги?

Где ж вы, о сильные, вы, галлов бич и страх,

Земель полнощных исполины?..

От былых исполинов остались лишь «руны тайные» да древние развалины. А нынешние «исполины» — повзрослели вместе с состарившимся человечеством — и вместе с самим поэтом... В том же письме к Северину Батюшков помещает стихотворный экспромт, описывающий его нынешние впечатления в Швеции:

В земле туманов и дождей,
Где древле скандинавы
Любили честь, простые нравы,
Вино, войну и звук мечей.
От сих пещер и скал высоких,
Смеясь волнам морей глубоких,
Они на бренных челноках
Несли врагам и казнь, и страх.
Здесь жертвы страшные свершалися Одену,
Здесь кровью пленников багрились алтари...
Но в нравах я нашел большую перемену:
Теперь полночные цари
Курят табак и гложут сухари,
Газету Готскую читают
И, сидя под окном с супругами, зевают (III, 283).

В этом экспромте сосуществуют два различных стилистических пласта: традиционно приподнятый, одический — и нарочито разговорный. Здесь сосуществуют и два ряда поэтических образов, которые и сопоставляются, и противопоставляются: «бренные челноки» и «газета Готская», «несли врагам и казнь, и страх» — и «сидя под окном с супругами, зевают». Прежнее противопоставляется теперешнему и иронически подчеркивается, что это лишь перемена «в нравах». Противопоставлению служит даже рифма: «полночные цари» — «гложут сухари». Первый ряд образов идет от традиционной романтической условности: он аналогичен подобным же образам в элегии «На развалинах замка в Швеции». Второй ряд образов между тем вовсе не отрицает первого: Батюшков отнюдь не утверждает поэтичность «прежнего» и непоэтичность «теперешнего»: своеобразная поэзия есть и в «современном» состоянии.

Прогуливаясь по Готенбургу, Батюшков поглядывает на современных «викингов», «на купцов и конторщиков, которые со всею возможною важностию прогуливают себя, свои английские фраки, жен, дочерей и скуку» (III, 282). Кого ж винить в том, что былые «дикие сыны и брани, и свободы» стали цивилизованными «банкирами и маклерами», что их старинные замки «время в прах преобратило», что «праотцев останки драгоценны» их потомки не хотят «почитать»? Время прошло, с веками переменились «нравы», — так стоит ли ворошить то, что никогда не воротится?

Батюшков ощущает себя как бы «на перепутье»: его прежние поэтические темы и настроения оказываются не соответственны переменившимся «нравам», а новые темы и настроения... — их надобно еще найти!

Из Готенбурга Батюшков добрался до Стокгольма, где сразу же попал в объятия Блудова, который с 1812 года состоял советником русского посольства при шведском дворе. За отсутствием посланника, Блудов управлял русской миссией — и очень скучал в Стокгольме.

Почти одновременно с Батюшковым из Петербурга прибыл вновь назначенный шведский посланник барон Г. А. Строганов, и Блудов смог покинуть «не пленительную» Швецию в приятном обществе своего друга. В конце июня Батюшков и Блудов двинулись в путь: через Финляндию — в Петербург.

Тем и закончилась третья война в жизни Батюшкова, самая тяжелая и самая благополучная, жестокая и радостная, полная опасностей, приключений и «страннической жизни». Впрочем, странствий могло бы быть и больше.

Из письма М. де-Дамаса к Батюшкову, 17/29 октября 1814, Париж:

«Во время вашего путешествия в Англии и в Швеции я объездил большую часть Франции. Жалею, что вам не удалось; вы, конечно, были бы довольны: западная часть Франции не похожа на восточную, а в Лангедоке все трубадуры; женщины там прекрасные. Бордо после Петербурга прекраснейший из городов; канал Лангедокский, конечно, одно из произведений, которыми люди гордиться могут, — но Невы я не забываю и не забуду никогда, как и обитателей берегов ее»28.

Из письма Д. В. Дашкова к П. А. Вяземскому, 25 июня 1814, Петербург:

«От Батюшкова не было сюда ни одной грамотки со времени перехода за Реин — вот уже ровно полгода. Один из его приятелей писал к Гнедичу, вскоре по занятии Парижа, что Батюшков там, здоров, весел и что через три дня отправляется оттуда в Петербург. Но вот и ополчение наше возвратилось, все волонтеры и многие из армейских также; мы видели их вшествие:

Пылью панцири покрыты,
Шлемы лаврами обвиты...
Где ж, Людмила, твой герой?

А Людмила ждет-пождет... и милой наш Батюшков пропал без вести, как жених ее. Может быть, не залетел ли он опять по дороге в Ригу, к своей немке, на старое пепелище? Как Вы думаете?..»29

Весной 1815 года Александр I приказал Барклаю-де-Толли подсчитать, что стоила война с французами. Педантичный Барклай представил отчет, в котором значилось, что война 1812, 1813 и 1814 годов обошлась России в 157 450 710 рублей 59 копеек ассигнациями, в том числе на жалованье военным ушло семьдесят один миллион, на продовольствие — двенадцать миллионов, на провиант — пять миллионов, шесть миллионов ушло на награждения, шестнадцать — заплачено Австрии и Пруссии, — и прочая, и прочая, и прочая 30. Скольких человеческих жизней стоила эта война — об этом в отчете Барклая не сказано. Об этом государь и не спрашивал.

рейтинг: не помогло 0 | помогло 0 |

все стихи: