Болезнь господина надворного советника хотя и оставалась по своей сущности неизменной все то время, которое я имел возможность ее наблюдать (т. е. более года), однако формы ее проявления были очень многообразны и зависели от внешних обстоятельств. А поскольку полное представление о болезни можно получить только путем изучения всех ее симптомов, то мне кажется неправильным ограничивать свою записку наблюдениями самого общего характера. И я счел необходимым точнее описать то влияние, которое оказывает на характер больного его окружение, и результаты любого вмешательства в обычный круг его жизни. При таком изложении истории болезни предложенные мною эксперименты по лечению могут быть объективно оценены, как, впрочем, и само лечение, которое представлялось мне единственно возможным в такой ситуации.
Впрочем, не следует забывать, что речь здесь не идет о недавно возникшей болезни, об обычной форме безумия, примеры которого в избытке может предоставить любой сумасшедший дом. Это застаревший, глубоко укоренившийся, в высшей степени запутанный, многократно модифицированный внутренними особенностями больного недуг. К тому же речь здесь идет о человеке, который принадлежал к самым образованным людям своего отечества и даже среди них выделялся своими незаурядными способностями и писательским талантом. Чем более эти способности подавлялись и гибли, тем более усилий надо было прикладывать к его спасению, прежде чем болезнь одержала окончательную победу и достигла той силы, которой она обладает сейчас. В течение всего непрерывного путешествия в 300 миль я был рядом с больным и имел возможность наблюдать его в различных душевных настроениях, что позволило мне глубоко понять сущность его болезни. Поэтому пусть будет мне позволено привести здесь о ней в исторической последовательности краткие, но важные сведения.
Путешествие из Зонненштейна в Москву
Больной был передан мне 4 июля 1828 года в Зонненштейне в состоянии крайней взволнованности. Уже в течение нескольких дней в своей комнате он ужасно кричал и буйствовал, так что я охотно отложил бы отъезд. Однако это было не в моей власти. Было решено не отказываться от поездки, а сознательно готовить его к предстоящему возвращению в его отечество.
Мы боялись, что он может проявить недоверие и оказать нашим намерениям серьезное сопротивление. С бурной порывистостью воспринял он известие, что карета стоит перед дверьми, готовая к отъезду. Со словами: "Зачем это? Я здесь уже четыре года!" - больной поспешно вскочил со своего места, судорожно бросился на землю перед иконой Иисуса, которую он нарисовал углем на стене своей комнаты, и некоторое время оставался лежать без движения, растянувшись на полу. Потом быстро поднялся, быстро взошел в карету и с громкими проклятиями, не обнаруживая никакой радости, покинул Зонненштейн, хотя именно теперь исполнялось его сокровенное желание.
Первый день путешествия он вел себя очень спокойно, почти не разговаривал, был серьезен, но не угрюм. При этом его, казалось, не занимало изменение его положения. Выражение лица и движения его выдавали более отсутствие мыслей. В Теплице, где мы переночевали, он пожаловался на головную боль и отказался от пищи На следующее утро завтрак он охотно разделил со мной. Через час пути, после того как мы покинули Теплиц, он внезапно болезненно скривил лицо, повернулся в карете, стал охать и стенать. Мой вопрос оказался для него некстати и остался без ответа. Он потребовал, чтобы его выпустили из кареты Выйдя, сделал несколько шагов, а затем вытянулся на траве. Сознание постепенно полностью покинуло его, он стал болезненно метаться туда-сюда, руки задрожали - кровь сильнейшим образом бурлила Быстро и энергично он прижал руки к области сердца, которое казалось схваченным сильным спазмом. При этом он говорил по-русски и в высшей степени путано. Он то плакал и причитал, то его голос звучал тихо и загадочно, а временами - резко и угрожающе. Казалось, в его воображении пестрейшим образом сменялись разные картины и сцены. Все указывало на то, что надо ожидать приступа буйного помешательства.
Я приложил все старания, чтобы привести его назад в карету и еще до начала предстоящего урагана добраться до ближайшей почтовой станции. Я просил и умолял его - все напрасно. Необычайная раздражительность больного и страх, возникший в самом начале пути, могли помешать в будущем влиять на него. Это соображение удержало меня от того, чтобы немедленно применить силовое воздействие. Однако его экстатическое состояние постепенно переходило в горячечность. Он то медленно шел, то останавливался, то ускорял шаг, как будто хотел совсем сбежать от меня. При этом он громко кричал, называя себя святым и братом императора Франца, и несколько раз пытался растянуться во весь рост на влажной земле. Принесли смирительную рубашку. Сначала он сопротивлялся и ударил меня и моих спутников сжатым кулаком в лицо. Но как только он почувствовал, что мы превосходим его в силе, то сдался и терпеливо позволил поднять себя в карету, где снова стал непрерывно говорить и кричать.
Он считал себя жертвой, которую заковали в кандалы. Временами он выкрикивал: "Развяжите мне руки! Мои страдания ужасны!" Он говорил со святыми и утверждал, что они были так же смиренны, как и он, но ни один из них не страдал, как он. Так мимо толпы любопытных мы въехали в Билин, где больной был отведен в гостиницу. Здесь он тоже некоторое время ужасно бушевал, топал ногами и выкрикивал отдельные слова, постоянно повторяя их. То бормоча, то пронзительно крича, отчаянно двигал языком во рту, пытался стать на колени и, молясь, прикоснуться лбом к земле.
Наконец он лег на канапе, где ему между тем была приготовлена удобная постель, и постепенно задремал. После многочасового, часто прерывавшегося сна он проснулся в легком поту, кряхтя и вздыхая, и пожаловался на боль во всех членах. Он был спокоен, но очень изможден, так что сам даже не мог идти - его приходилось вести.
Смирительную рубашку снова натянули на него, и поездка продолжилась. Теперь болезнь приняла религиозный оборот. Если он видел на дороге икону или крест, то непременно хотел выйти из кареты и, молясь, пасть перед ними ниц. В карете он тоже постоянно бросался на колени и старался прижать голову глубоко под фартук. Молитвам и крестным знамениям не было конца. Он не вкушал ни одного куска пищи, над которым прежде не сотворил бы знака креста. Некоторое время он играл роль кающегося грешника и все время просил меня во имя Божьей Матери вырвать у него зуб. У людей, с которыми до того он никогда не встречался, больной просил прощения, на случай если когда-то их обидел. Его молитвы состояли только из нескольких не связанных друг с другом слов, которые он быстро повторял и произносил без всякого истинного внутреннего чувства. Например: "Аллилуйя! Теперь я достоин! Карие Элейсон! Аве, Мария! Христос воскресе! Иисус Христос, Бог!" Посреди ночи он встал с постели и начал, притоптывая, быстро шагать по комнате и рычать какие-то слова. Скорее всего, это тоже была молитва. Крики его изредка успокаивались нашими утешительными уговорами, но в течение одной ночи многократно повторялись снова. Временами, особенно в утренние часы, он находился в состоянии полного экстаза, тогда он оживленно декламировал, высовывая из кареты руки и делая ими витиеватые жесты. Казалось, он видел какие-то образы, которые его завораживали. Он посылал им воздушные поцелуи, протягивал руки и обращался к ним стихами на русском, итальянском или французском языке. Он выбрасывал им из кареты хлеб и другие вещи, которые прежде осенял знаком креста. Временами он жестикулировал молча.
Чрезвычайно искусен он был на изобретение новых выходок, которые делали необходимым самый суровый надзор над ним. То он внезапно вставал в карете в полный рост и наполовину высовывался наружу, то в мгновение ока забрасывал ноги на фартук, то, стоя на коленях, клал голову на сиденье. Одним словом, то одно, то другое. Но в целом он был достаточно послушен и не сопротивлялся, когда его удерживали от опрометчивых движений. Хотя больной подвергался самому нежному обращению и каждое мелкое желание свое незамедлительно видел исполненным, но он все равно отчетливо чувствовал, что одновременно с этим его держат в определенном принуждении.
Как бы в ответ на это он часто повторял: "Несчастны те, кому много позволено" - и, бросив на меня взгляд, переделывал фразу: "Несчастны те, кому позволено все". Всякий раз во время лихорадочного возбуждения он становился очень сильным, но сразу же после такого напряжения следовала крайняя слабость, такая, что его даже приходилось поддерживать, когда он выходил из кареты и направлялся в гостиницу. Там он тотчас же шел к кушетке и ложился на нее. При всяком изменении принятой позы выражение его лица и движения выдавали сильную боль во всех членах. Но он никогда на это не жаловался. Всю первую половину пути черты лица и весь облик больного несли на себе отпечаток страданий глубоко подавленного человека, вызывавшего сочувствие у всех, кто его видел. Бодрое настроение посещало его очень редко и всякий раз предшествовало сильному приступу.
Вначале погода необычайно благоприятствовала нашей поездке. Дорога проходила через чарующие местности Богемии и Моравии. Вид ясного синего неба, разнообразнейшей череды долин и холмов, утопающих в чудной зелени, ощутимо влиял на душевное состояние больного и пробуждал в нем поэтические настроения, которые находили иногда поразительное выражение. Однажды он заговорил по-итальянски с самим собой, не то прозой, не то короткими рифмованными стихами, но совершенно бессвязно, и сказал среди прочего кротким, трогательным голосом и с выражением страстной тоски в лице, не сводя глаз с неба: "О родина Данте, родина Ариосто, родина Тассо! О дорогая моя родина!" Последние слова он произнес с таким благороднейшим выражением чувства собственного достоинства, что я был потрясен до глубины души. Тоска и скука по отношению к жизни обычно сопровождали такие его настроения; казалось, он чувствует, что в этом мире нет ничего, на что он мог бы надеяться.
Однажды, увидев по пути красивую, всю усеянную листвой липу, он сказал мне: "Оставьте меня в тени под этим деревом". Я спросил его, что он там собирается делать. "Немного поспать на земле", - отвечал он кротким голосом, а затем печально добавил. "Спать вечно". В другой раз он попросил меня позволить ему выйти из кареты, чтобы погулять в лесу, - по левую сторону от нашей дороги была небольшая березовая роща. Я дал ему понять, что мы торопимся, путь наш долог и промедление нежелательно для него самого, поскольку мы едем на его родину. "Моя родина", - медленно повторил он и указал рукой на небо.
Его живое восприятие прелестей природы проявлялось многообразно и при других обстоятельствах. Так, в то время пока в деревнях меняли лошадей, он располагался обычно на таком месте, с которого мог наслаждаться открытым пейзажем, а также почти всегда возвращался с букетами цветов в руках, если, выйдя из кареты, находил их у дороги. Были моменты, когда казалось, что он полностью вырвался из круга не связанных с реальностью мыслей, но это были лишь короткие перемены в его обычном состоянии. Они объяснялись даже не моментами просветления, а, скорее, старыми воспоминаниями, повторениями и отзвуками однажды испытанных чувств, вызванных случайным сходством с прошлым внешних обстоятельств и преобразованными болезнью.
Он говорил по-итальянски и вызывал в своем воображении некоторые прекрасные эпизоды "Освобожденного Иерусалима" Тассо, о которых он громко и вслух рассуждал сам с собой, несомненно потому, что ясная синева неба и очаровательные окрестности переносили его мысленно во времена его пребывания в Италии и к тогдашним его занятиям и удовольствиям. Он говорил о каком-то святом отце, об Энгельсбурге {Курортное место (Примеч. пер.)} и о многом другом, что само по себе было далеко от действительности. Однако, по моему мнению, это позволяет апостериорно судить о его прежнем расположении духа, при котором, возможно, протекала его духовная жизнь в Италии, когда серьезно начала развиваться болезнь. Свое истинное состояние он никогда не умел трезво оценить, только, кажется, чувствовал, что ход его жизни отклоняется от обычного, естественного, поэтому он сказал однажды о своей жизни: "Это басня басней о басне". С ним было невозможно вступить в беседу, завести разговор. Если случалось, что в тот момент, когда он вслух говорил с самим собой и был живо увлечен своим миром образов, его прерывали вопросом, касавшимся какого-либо предмета повседневной жизни, то он давал краткий и совершенно разумный ответ, как ответил бы человек, отрешенный от внешнего мира волшебством гармонии музыки, которому назойливый спрашивающий докучает и мешает наслаждаться. Однако как ни мало ясности и логической связности было в быстрой смене мыслей и погоне за образами, образовывавшими в его душе постоянный круговорот, подробности, которые он иногда излагал, были весьма разумны. И, чего никак нельзя было ожидать при состоянии почти полной бессознательности, его остроты много раз поражали меня.
Так, он говорил о Шатобриане, которого называл святым и имя которого часто и с большим почтением - однако почему-то всегда в странном сочетании с лордом Байроном - упоминал: "Не Шатобриан должен он зваться, а Шатобрильянт" {Игра слов: сознательно искаженная Батюшковым фамилия в переводе с французского означает "сверкающий замок" (Примеч. пер.).}. Сказав это, он взглядывал на ясное небо, как будто искал там этот сияющий замок.
Мое поведение по отношению к больному было настолько простым и непринужденным, насколько это позволяли обстоятельства. Когда представлялся удобный случай, я оказывал ему любезность, но никогда не делал этого нарочно и вообще в исполнении своих служебных обязанностей придерживался благоразумной меры, чтобы не возбудить против себя его чрезвычайное недоверие, которое заставляло его повсюду видеть лишь преследователей и врагов. Несмотря на то, что в начале поездки я был представлен ему как врач (а он выражал глубочайшее отвращение ко всему, что связано с врачеванием), мне все же удалось завоевать его полное доверие. Он вполне вразумительно уверял меня в своей любви, и не проходило и дня, чтобы он ни разу не обнял и не поцеловал меня. Он был вежлив и любезен, разделял со мной трапезы и почти всегда безропотно подчинялся моей воле. Так же мало он питал злобы к обоим нашим сопровождающим. Когда в Лемберге посреди ночи из-за его ужасного буйства мы были вынуждены надеть на него смирительную рубашку, он продолжал благословлять нас, но локтями, так как руки его были несвободны.
Несмотря на это, я никогда не был защищен в карете от его ударов, пинков и прочих мелких физических жестокостей, ибо он часто бывал столь погружен в себя, что совершенно не осознавал своих действий. Однажды, когда он ударил меня кулаком в лоб, я спросил его мягким, укоризненным тоном, почему он это сделал. Он молчал; я тщетно повторил свой вопрос, а затем протянул ему руку в знак примирения; он быстро осенил себя крестным знамением и тотчас же протянул мне свою. Мой вопрос застал его в мире грез, где он уже не мог отдавать себе отчет в том, что делает.
Я вынужден был бы признать, что совершенно не понимаю природу его болезни, если бы верил, что это мягкое отношение к своим спутникам будет долго удерживаться. Переход от него к сильнейшей ненависти следовал раньше и быстрее, нежели я ожидал.
Мы были уже на русской земле, ясные дни сменились на хмурые и дождливые, и нигде взор не находил места, на котором можно было бы с удовольствием задержаться. Больной мало-помалу снова обретал силы и постепенно приходил в свое обычное состояние. Ночами он вел себя спокойно, переставал постоянно, как это было прежде, возносить молитвы, и с привычной силой снова начинало проявляться уже знакомое мне непоколебимое упрямство. Если ранее он внушал всем, кто его видел, сострадание, то ныне вызывал у окружающих страх и отвращение. Без какой-либо причины, которая могла бы послужить поводом к изменению наших отношений, однажды в карете он взглянул на меня горящими от бешенства глазами и с выражением жгучей ярости, не проговорив ни слова, плюнул мне в лицо. А на первом же постоялом дворе (приблизительно в 20 верстах от Киева) он вдруг, смеясь, покинул карету со словами: "Я тоже буду". Затем стал ходить широким шагом взад и вперед, называя нас дьяволами и мертвецами, и все его действия сопровождались таким неистовством, что я вынужден был решиться приказать связать ему руки и ноги. Он настойчиво защищался, раздавал удары направо и налево, разбил фонарь, плевал в лицо стоящим вокруг любопытствующим и сдался лишь тогда, когда силы его исчерпались. При этом он очень много говорил, несколько раз даже русскими стихами. Стемнело, когда мы тронулись дальше. Он глядел на небо, и ему казалось, что он видит всех ангелов, поющих в один голос. Беспрерывно он шептал мне что-то на ухо, брызгая слюной мне в лицо. Его слюна была, как у всех таких больных в состоянии возбуждения, крайне плохого свойства и послужила причиной сильных болей в глазу, который я недостаточно защищал, хотя попала туда самая малость. Лишь после того как слуга выполнил мое поручение завязать больному платком голову, тот дал обещание оставить меня в покое и держал слово.
С этого момента он никогда больше не выказывал ни к кому чувства любви и участия; лишь проклятья, угрозы и слова ненависти слетали с его уст. Даже вслед безобидно проходящим мимо и любезно приветствующим нас людям он посылал плевки.
Он горячо и непрерывно требовал ехать далее. Напрасны были всякие уговоры, напрасно указывали ему на поврежденные места и необходимость починки нашей весьма ветхой дорожной кареты, - он не воспринимал простейших причин и простейших доказательств. Полное непонимание всех мирских забот и постоянное общение с Богом постепенно зародили в нем заблуждение, что сам он божественное создание и что с ним не может приключиться никакого несчастья. Даже то обстоятельство, что однажды карета съехала со скользкой дороги и, к счастью, не причинив увечья никому из путешествующих, перевернулась, ничего не изменило, кроме того, что он стал чрезвычайно пуглив. Как только такая опасность повторялась, он, рыча, всю свою ярость обращал против меня, которого якобы Бог хотел покарать за прегрешения. Однажды он сказал мне и больничному служителю, будучи в более доброжелательном настроении, что ему очень неприятно ехать вместе с людьми, которые не исповедуют христианство и не молятся Богу. Мы, лютеране, отказались соблюдать внешние символические обычаи греческой церкви; в этом, вероятно, заключалась причина его недоверия и ненависти к нам. Он смешивал культ с религией, форму с содержанием, вполне согласно природе своей ужасной болезни, при которой все еще деятельное моральное и религиозное чувство таким или подобным образом обычно выражается.
4 августа, то есть по прошествии полного месяца, достигли мы наконец Москвы, цели, к которой больной стремился с возрастающей ежечасно тоской, и остановились в предназначенном для нас жилище, находящемся в довольно глухой части города. В первое время нашего пребывания здесь он был еще очень вспыльчив. Неизгладимым останется потрясшее меня впечатление, которое произвел он на меня однажды вечером, когда вдруг разразился пронзительным, слышимым далеко хохотом и стал посылать чудовищные проклятья отцу, матери и сестрам.
Еще во время поездки он чувствовал иной раз мучительную скуку, но не хотел ничем занять себя, а только требовал, чтобы во всю мочь ехали дальше. Когда же его спрашивали, куда он хочет, он, не имея определенной цели, отвечал: "На небеса, к моему Отцу", - подразумевая, конечно, Бога.
Впоследствии я отметил, что во время нашего путешествия он, совершенно по своей воле, соблюдал строжайший пост; лишь один раз вкушал он мясо и приблизительно четыре раза рыбу. Его обычная пища состояла из фруктов, хлеба, булок, сухарей, чая, воды и вина, и лишь в вине он, дай ему волю, часто превышал бы меру. В Бродах он воздерживался целый день от всякой пищи и постоянно молился, то есть, стоя на коленях, бил поклоны и осенял себя крестным знамением.
Нынешнее состояние
Наше бережное отношение к больному и покой в квартире и вокруг нее явно благоприятно подействовали на его состояние. Он постепенно успокаивается и свыкается со своим новым положением. Хотя еще нельзя сказать, что приступы гнева стали очень редки, однако они быстрее заканчиваются и проходят не только дни, а иногда и целые недели, когда он мало говорит и ведет себя совершенно спокойно. Между тем даже осторожнейшее вмешательство в обычную узкую колею, по которой катится его совсем простая жизнь, ему неприятно и беспокоит его. Его внутренний покой есть, в сущности, покой души и является исключительно следствием бережности, с которой его лечат, и постоянного внешнего покоя, в котором он живет. Он не желает никого видеть, ни с кем говорить, проклинает каждого, кто к нему приближается, исключая, пожалуй, тех, кто его обслуживает, но и с ними он не всегда соблюдает спокойствие. Меня он называет теперь лишь Вельзевулом, Сатаной или Люцифером (и я хотел бы быть для него Люцифером в собственном значении этого слова). Несчастный живет в постоянном согласии лишь с небесами. Это утешительное и отрадное для филантропа явление наблюдается почти у всех больных такого рода. Он объявляет себя сыном Бога и называет Константин Бог. Это гордое заблуждение относительно собственной личности стало фактически для него новым симптомом, который можно было бы принять за признак значительного ухудшения его душевного состояния, но такого ухудшения на самом деле нет.
При этой форме болезни, которая изначально принадлежит к наихудшим, переход к уродливым заблуждениям лишь малый шаг по той же дороге; более чем в другой форме безумия, здесь переплетены теснейшим образом чистая правда и грубая ложь, и позже это проявится еще яснее. Больной отделился от всех сношений с государством как таковым; он отделился от мира, поскольку жизнь в мире предполагает общение, он не признает никаких условностей и обязательств по отношению к людям. Он принадлежит исключительно великой, всеобъемлющей природе, поэтому ему ненавистно почти все, что напоминает обывательские правила и порядок. Поэтому он спрашивал сам себя несколько раз во время путешествия, глядя на меня с насмешливой улыбкой и делая рукой движение, как будто бы он достает часы из кармана: "Который час?" - и сам отвечал себе: "Вечность". Поэтому он с неудовольствием смотрел, как зажигают фонари, полагая, что освещать нам дорогу должны луна и звезды. Поэтому он почитал луну и солнце почти как Бога. Поэтому он утверждал, что встречается с ангелами и святыми, среди которых он особенно называл двоих: Вечность и Невинность. Его больной дух встречает повсюду вне земного мира лишь мирные и возвышающие душу зрелища, а внутри него - ничего, кроме противоречий и враждебных противоположностей, которые его озлобляют.
Он часто жалуется, что ночью над ним издеваются: дразнят, бьют, пинают, электризуют или намеренно делают свидетелем отвратительнейших непристойностей, даже принуждают к грубым чувственным удовольствиям и всячески прельщают. В большинстве случаев это делают его ближайшие родственники и лучшие друзья, коих он обвиняет в этих прегрешениях. Он утверждает, что они сидят ночью над ним на потолке его комнаты и оттуда враждебно воздействуют на него, и требует под угрозой вечного наказания удалить их. Днем такие видения тоже посещают его, но редко. Иногда он громко разговаривает в комнате со своими мучителями, слова доносятся из того угла, в котором, как он думает, они в это время находятся. Он относится к мерзостям, которые они, по его словам, позволяют себе по отношению к нему, с горечью сильно оскорбленного нравственного чувства или даже с великодушным презрением. И, без сомнения, по этим проявлениям его друзья могли бы совершенно вспомнить его прежний характер. Но иногда он сопротивляется им со всей яростью болезни; нередко горячечность его усиливается до такой степени, что он не говорит, а кричит. Лицо принимает тогда ужасное выражение, глаза горят, вены набухают и сильно выступают на поверхности кожи, слюна течет и брызгает пеной изо рта.
Как бы ни оставалась одинаково неизменной его любовь и почитание божественного, его воззрения, а сообразно им и настроения относительно мира видимого подвержены постоянной перемене, правда лишь формальной. Среди множества фальшивых идей, в которые он погружается, всегда есть такие, которые овладевают им особенно сильно и оказывают самое существенное влияние на его душевное состояние. По прошествии более долгого или более короткого времени, спустя дни, недели или даже месяцы этот круг идей уступает место другому, иногда близкому, иногда совершенно далекому, покуда и он в свою очередь не вытеснится новым. Характер бредовых картин, в которых в это время его умственная деятельность участвует и за пределы которых она не может выйти, определяется то внешними случайностями, то внутренними причинами. Их обычно очень трудно отыскать даже с некоторой долей очевидности. Так, в Зонненштейне он принимал себя то за очень бедного, то за очень богатого и знатного человека и под конец объявил себя даже графом Хоэнлоэ; им овладевали то подавленность, то возбуждение. Точно так же убеждение в том, что он Бог, уступала постепенно место другим. Впрочем, он слишком мал сам по себе и слишком велика игра его болезни, чтобы он мог хоть с какой-то последовательностью претворить одну из своих идей в отношении своей личности. Он называет себя Богом, но считает ненавистных ему сестер все еще своими сестрами; он называет себя могущественным, но всегда просит чужой помощи против своих мучителей и т. д.
О большинстве вещей, которые лежат вне сферы его болезненных представлений, главным образом о своих насущных потребностях, он говорит обычно спокойно и почти с рассудительностью душевно здорового человека. Его образ жизни крайне прост. Три раза в день он пьет чай, утром, в обед и вечером, и довольствуется при этом 30 сухарями и несколькими ломтиками хлеба. Он воздерживается от других продуктов, отведать которые ему неоднократно предлагали, упорно утверждая, что-де Бог предписал ему жить именно так. Между тем, если бы позволили, то вино он пил бы с удовольствием. Большую часть дня он проводит в уединении в своей комнате, лежа на кушетке, обычно без всяких других занятий, кроме тех, что дает ему сила воображения. Иногда, особенно вечерними часами, он изготавливает из воска фигурки. Они удаются ему иногда довольно хорошо и всегда характеризуют его душевное настроение на момент их создания. Нынешние его восковые изображения связаны исключительно с религиозными образами. Обычно они недолго сохраняют свой первоначальный облик, он изменяет в них что-то и через некоторое время уничтожает совсем, чтобы использовать воск для других фигурок. Он заботится о том, чтобы иметь возможность двигаться. В ясные солнечные дни он любит по меньшей мере три часа провести под открытым небом во дворе, прохаживаясь взад и вперед. Что касается тела и белья, то он очень чистоплотен; зато мало заботится о порядке и приятности своей прочей одежды. Когда он вытянувшись лежит на своей кушетке, у него вид страдальца, когда он прогуливается во дворе, выражение лица у него мрачное и неприветливое.
Никогда не бывает он дружелюбен, редко вежлив и то недолго. Черты его лица всегда выдают в нем человека ума и не позволяют заподозрить душевной болезни, ежели он пребывает в спокойном настроении. Глаза его тогда ясны и разумны. Бессмысленнейшие высказывания он часто может произносить с достоинством душевно здорового человека. Тело его уже давно очень исхудало, но осталось чрезвычайно гибким и подвижным; все живет и двигается в нем при малейшем волнении. Его походка легка и благородна. В силе ему не откажешь, но за всеми более или менее значительными душевными бурями сразу же, как это уже было упомянуто раньше, следует ужасная усталость. Его лицо почти всегда бледно; нос легко краснеет и остается иногда в течение нескольких дней устойчиво красным, если состояние возбуждения длится так долго. В это время чрезвычайно усиливается и деятельность слюнных желез, тогда он часто плюется и пена брызжет изо рта, когда он говорит. На физическую боль он почти никогда не жалуется. Иногда, но очень редко, он говорит: "Я нездоров". О роде своих болей он никогда не распространяется подробнее. В Зонненштейне он почти ежедневно страдал от головных болей и болей в груди. Этого теперь больше нет. Единственное, на что он в первое время нашего пребывания в Москве еще часто жаловался, - это на дурной запах, явление, которое часто наблюдается у истеричных женщин. Причины его он искал не в себе, утверждая, что это его враги намеренно распространили в его комнате вонь или осквернили его чай, чтобы его помучить и досадить ему. Его аппетит всегда хорош; он спит долго и очень спокойно; его естественные отправления происходят без исключения так регулярно, как только можно желать от больного, который наотрез отказывается принимать какие-либо лекарства.
Суть болезни
Из всего изложенного выше, на мой взгляд, следует, что суть душевной болезни Батюшкова состоит в неограниченном господстве силы воображения (imagina-tio) над прочими силами его души. В результате все они затормаживаются и подавляются, так что разум не в состоянии осознать абсурдность и безосновательность тех представлений и образов, которые проходят перед ним непрерывной пестрой чередой, и сила суждения не может более отличать истинное от неистинного. Он живет только мечтами, это грезы наяву. Болезненные порождения силы своего воображения он почитает за действительность, они определяют его действия и суждения, они успокаивают или будоражат его в зависимости от их свойства, одним словом - он живет в них. Грезы и явь настолько слились для него воедино, что он принимает явления и сцены, которые представляет ему живая сила воображения в ночных снах, за истинные события. Потому в утренние часы, когда воспоминание о них наиболее живо, он чаще всего находится в состоянии душевного возбуждения, которое, наступая, часто усиливается до буйства.
Противоречий больной не терпит. И это вполне естественно. В случае с таким больным говорят не о человеке, а о болезни, или, что в данном случае равнозначно, о силе воображения, которая никогда не утихает, а, пожалуй, только возбуждается к большей активности. Между тем очевидно, что действительность и иллюзии (или самообман) не совершенно одинаковы по силе воздействия. Кроме некоторых других фактов, за это говорит то обстоятельство, что действительные оскорбления (например, примененные к нему средства принуждения) производили на больного более глубокое впечатление, нежели воображаемые; первые он не забывал почти никогда, вторые, как правило, забывал легко. Судя по его поведению, он хорошо отличает личности, которых он действительно видит вокруг себя, от тех, которых рисует ему больная фантазия, хотя при этом он совершенно не обращает внимания на принятые в обществе условия, рвет все узы дружбы и родства и полагает, что царь, слуги, его брат и сестры вступили в тесный союз, чтобы подвергать его недостойным мучениям.
Не стоит и говорить, что столь тяжелая хроническая болезнь постепенно парализует все душевные силы. Больной сам не раз говорил в Зонненштейне: "Я не глупец, у меня забрали память, но мой разум еще со мной". Однако именно память, как та самая душевная сила, которая более всего связана со всеми физическими функциями, как раз кажется все еще регулярнейшим образом - хотя уже и в меньшей мере - выполняющей свои обязанности. Правда, она также подчинена деспотизму силы воображения и с трудом покидает круг, который та ей предписывает, но в этом кругу она трудолюбиво подбирает этой художнице краски из давно минувших времен для украшения разнообразнейших и пестрейших фантасмагорий. Слабость памяти еще не упраздняет свободы и самостоятельности разума; эта слабость осознается больным, как это бывает у старых людей, у коих все прочие душевные силы незаметно для них приходят в состояние печального угасания.
Ежели попытаться найти в медицине место для этой формы болезни, разнообразнейшие симптомы которой можно определить как истинный и сильнейший образец душевного расстройства, то ее следовало бы назвать помешательством с переменчивыми идеями или более кратко - сумасшествием. Приступы мании случаются часто, временами к ним еще присоединяются меланхолические настроения; но ни то, ни другое не составляет истинного характера болезни, все это лишь симптоматические явления основного недуга. Мнение больного, что он есть божество - не совсем то, что медицина преимущественно понимает под идеей фикс, которую следует рассматривать как нечто большее, чем простое заблуждение разума. В нашем случае об идее фикс не может идти речь как о самодовлеющей душевной силе. Скорее, это явление можно было бы рассматривать как фиксацию или стабилизацию силы воображения.
Причины и развитие болезни
Несмотря на то, что данное описание должно лишь дополнить присланное ранее врачом господином Пирницем, и несмотря на то, что история причин болезни прямо не относится к делу, я полагал бы нелишним рассмотреть их еще раз, отчасти потому, что мне кажутся недостаточными имеющиеся у меня в распоряжении сведения. Кроме того, в России распространяются относительно этих причин очень разные и почти сплошь неуместные слухи и предположения.
Мне не придется опираться на необоснованные предположения, чтобы разузнать условия возникновения болезни: я буду говорить лишь о том, что больной сам непосредственно подтверждает. Здесь не будет обсуждаться вопрос о возможной упаследоваппости недуга от отца, матери или еще кого-либо из ближайших предков по восходящей линии, страдавших подобной болезнью или проявлявших явную предрасположенность к ней. Хотя сведения об этом необходимо иметь, я не буду уделять им много внимания, потому что легче найти доказательства наследственного характера болезни в самом больном и я без труда нахожу их.
Если указанная болезнь или предрасположенность к ней врожденные, то болезненные симптомы должны отчетливо проявляться еще у здорового человека. Так оно и было; они проявлялись настолько недвусмысленно, что не остались не замеченными несчастным - он сам неоднократно предсказывал печальное будущее, навстречу которому шел.
Батюшков обладал богатым, но несчастливо устроенным умом. С самого начала сила воображения была у него преобладающей, она захватывала его; он оставил доказательства тому повсюду в своих сочинениях. К этому добавлялось глубокое и нежное чувство ко всему великому, доброму и прекрасному, которое и давало поэтическое направление деятельности воображения. Я бы сказал, что у Батюшкова был поэтический прав, но не поэтический ум. К Батюшкову в несколько ограниченном смысле можно применить слова Фридриха Шлегеля о близком во многих отношениях к русскому поэту, хотя, впрочем, намного его превосходящем Торквато Тассо: "В целом он принадлежит более к поэтам, которые отображают лишь самих себя и свои прекраснейшие чувства, вместо того чтобы суметь ясно воспринимать мир, растворив и забыв в нем себя". Такие натуры обычно оказываются в жизни очень поэтичными - именно потому, что они не могут не быть поэтами. Практичными и дельными они никогда не станут. Поэтический ум - одновременно субъект и объект поэзии; поэтический ум не в состоянии изменять свои взгляды, он переносит все в свою поэзию и поэтому может быть только субъективным; у него мало поэтических мыслей, но он богат поэтическими образами и чувствами.
Если, например, глухонемой Масье, как упоминал сам Батюшков, благодарность называл "памятью сердца", а Андрей Тургенев так говорил о загробной жизни: "Там не нужна больше вера и там нет больше места надежде", то это поэтические мысли, которых Батюшков - в этом я твердо уверен - никогда не смог бы иметь в голове. Бедность мыслей у него столь же велика, как и богатство образов: иногда в одном и том же стихотворении одна и та же мысль повторяется в трех или даже четырех разных выражениях, следующих друг за другом. Я могу сослаться здесь, к примеру, на во всех отношениях характерное элегическое стихотворение "Умирающий Тасс" с повторяющимися жалобами Тассо. Однако так же и в своих прозаических произведениях, насколько я их знаю, я находил подтверждение своему подозрению. Искреннее чувство и живая сила воображения, которая его питает, делает их приятными для чтения, но пищи для ума они не дают. Содержащиеся в них мысли кажутся не следствием продолжительного спокойного раздумья, а первоначальными чувствами, которые автор пытается осознать и которые он затем преображает в мысли или создает впечатление, что он мыслит. Поэтому так же невозможно запомнить содержание его сочинений, как и осознать его. Такие стихотворения, как "Тень друга" и некоторые другие, сразу доказывают, с какой живостью работала его фантазия, как даже тогда, когда разум еще контролировал ее, она создавала волшебные образы из реальных явлений.
Речь идет здесь об очень талантливом человеке, и, разумеется, приведенное выше и кажущееся жестким справедливое суждение, даже подвергнувшись самой строгой критике, может быть оправдано. Ведь я говорю языком медицины как врач, лечащий больного, поэтому мне позволена жесткость.
Поскольку такие натуры крайне субъективны или всегда сосредоточены на себе, они очень легко приходят в состояние разлада с окружающим миром; можно наслаждаться задушевными беседами с ними, если суметь проникнуть в их круг и приспособиться к ним, но нельзя находиться с ними долго, чтобы не принести им в жертву собственную личность. Чрезвычайная чувствительность, живая сила воображения, резкое своеобразие делают их крайне раздражительными и обидчивыми и заставляют находить в невиннейших вещах враждебные противоречия, с которыми они не умеют в душе примиряться. Все, что их касается, затрагивает сразу же глубочайшим образом все их существо и уже не регулируется рассудком. Недостаток внутреннего единства проявляется повсюду, в том числе и в поэтическом творчестве. В зависимости от обстоятельств они то крайне старательны, то крайне вялы; они всегда подвержены игре внешних случайностей и своих собственных, всегда разных настроений. Они могут целыми часами заниматься мелочами, настоящими пустяками, на" которые серьезный, практичный человек не затратил бы и минуты. В отношении самих себя они почти постоянно ошибаются, то переоценивая меру своих сил, то сомневаясь в собственных способностях, настроения подавленности и возбуждения сменяют друг друга очень быстро; оба эти настроения для них пагубны, и тем не менее они почти всегда отдаются чрезмерности то одного, то другого. Слабохарактерные, они никогда не имеют твердой точки зрения на явления внешнего мира, ибо находятся вне его. Время и пространство в конце концов теряют для них свой истинный смысл, тогда они уже больше не живут в настоящем и в каком-то определенном месте, где они находятся на самом деле, а в будущем, вдали. Вечное беспокойство, не знающая перерывов тоска все время гонят их туда, где, как они полагают, находится на земле Небо, и поэтому их больное желание никогда не достигает цели. Туда, где они думают спастись, они несут свой, созданный ими самими мир, который ни в чем не сходен с действительно существующим. "Мир совершенен там, куда не приходит человек со своими страданиями", как говорит Шиллер, но они в своем безумии винят мир во всех своих мучениях, причина коих в них самих.
Батюшков всегда чувствовал себя несчастным, но во всей его жизни не находится ни одного трагического происшествия, которое могло бы сделать безумным человека с твердым рассудком. Если какое-либо душевное качество склонно к полному отрицанию порядка в его привычных проявлениях, то оно как раз таково, ибо ни одна сила не злоупотребляет так позволенным ей господством для мрачнейшего и сильнейшего деспотизма, как сила воображения. Обиженное честолюбие, отверженная любовь, одним словом, все страдания таких натур, каждое из которых их раздражительность превращает в болезни, становятся случайными причинами ускорения печального кризиса. Измученная душа, которая всюду чувствует себя израненной и отвергнутой, все больше уходит от всего внешнего внутрь себя - отдается без сопротивления в руки ее собственного врага, которого она считает единственным еще оставшимся другом и который поэтому может теперь без помех и отдыха работать над ее разрушением. Так часами может больной, а он теперь таковым уже является, в праздном покое разглядывать кончики своих пальцев и предаваться бессмысленной игре и жуткому произволу силы воображения. Вскоре наступит неизбежный этап развития болезни, зародыш которой присутствовал уже при рождении и требовал лишь благоприятных обстоятельств, чтобы буйно разрастись. И этот этап будет означать уже полную деградацию. Тассо, которого Батюшков почитал как святого, без сомнения, шел к гибели тем же самым путем. Петрарка, напротив, сумел овладеть своей умственной деятельностью, несмотря на душевные бури, которыми наградил поэта жар его страсти, он любил, но сочинял не только с помощью чувств и силы воображения. Если у религиозных фанатиков, которых также следует отнести к этой категории, болезнь не всегда достигает полного развития, то основная причина, пожалуй, в том, что их умственная деятельность принимает практическое направление - у нее есть цель, и она не обращена враждебно против них самих. Наличие развитой силы воображения определяет и более позднюю стадию болезни. Как сначала сам больной играл со своим воображением, так оно теперь играет с ним: он слышит голоса, ему являются видения, он верит, что за ним со всех сторон наблюдают тайные гонители, и т. д.
В большинстве, а предположительно - во всех случаях душевного расстройства (хотя пока невозможно это установить с точностью) болезнь вызывается и поддерживается также всеми действующими физическими причинами. Они присутствуют и в том случае, о котором здесь преимущественно идет речь. Собственно говоря, более чем вероятно, что геморрой и подагра, которые сами по себе уже служат причиной наиболее затяжных душевных расстройств, сыграли и здесь свою тайную роль Все ближайшие родственники нашего больного по мужской линии страдали сильнейшей подагрой, он сам в свое время уже почувствовал ее признаки и часто говаривал, что, вероятно, и ему не избежать этих страданий. Лица, наследующие подагру, страдают также от целого ряда разных, часто заразных, болезней, которые обычно развиваются уже тогда, когда подагра принимает хроническую форму. Вполне закономерно, что такие люди уже в цветущем возрасте начинают страдать ипохондрией, к этому присоединяется предрасположенность к ревматизму и геморрою. Возможно, что и чесотка, которой был поражен наш больной вскоре после битвы под Лейпцигом и от которой он по его собственному требованию был быстро вылечен, существенно повлияла на дальнейшее развитие душевного расстройства, хотя непосредственно после этого никаких ощутимых отрицательных последствий не было. Для организма, где в зародыше дремлет какая-либо врожденная или приобретенная предрасположенность к безумию, могут иметь огромнейшее значение даже незначительные остатки старой болезни.
О природе болей лица, которыми долго страдал больной, я, к сожалению, не смог узнать ничего достоверного; между тем вполне вероятно, что эти боли были уже предвестниками или, более того, разновидностью симптоматической болезни, причины которой скрывались в средоточии многих болезней - в подчревной области. А если не принимать боли в лице серьезно в расчет, то они, по крайней мере, подтверждают, что все болезни у него имеют общее направление - к голове. Геморроем он страдал лишь один раз, в Зонненштейне, о чем я навел точные справки. Однако его влияние должно было сильно отразиться на состоянии больного, так как он сам, все свои страдания приписывающий внешним причинам и воображаемым издевательствам, иногда не осознавал их природы. Известно, что подавленные или не надлежащим образом пролеченные геморрой, воспаление уха, болезни глаз, сердцебиение, смятение, ломота в ногах, вялость и т. д. часто непосредственно не связаны с подагрой, а регулярно чередуются с другими пароксизмами.
Болезненные физические ощущения теснейшим образом переплетаются у него с болезненной душевной деятельностью; они облекают зрительные иллюзии в образы воображаемых врагов, шум в ушах превращается в их голоса и проч.; отсюда следуют жалобы, что ему сжигают и электризуют голову и глаза, раздробляют ноги, дают пощечины, суют отраву в нос и в рот. Он даже иногда хромал и растирал себе бедра. Нос, как уже упоминалось, у него легко краснеет, и всегда тем больше, чем мрачнее его настроение, - знак, который обычно сопровождает артрито-геморроидальные осложнения. Поэтому весной и осенью наступает ухудшение, и, пожалуй, верно, что меланхолическое настроение, которое обычно всегда овладевало им, как мне сказали, с наступлением весны, следует рассматривать как действие активной и стремящейся к развитию склонности к подагре. Одним словом, можно найти много симптомов, подтверждающих это, и ни одного-единственного, который бы этому противоречил. Таким образом, не остается сомнения, что сильнейшие приступы, которые должен был переносить больной в первые дни нашей поездки, как уже было упомянуто выше, имели геморроидальную природу и что страдания, передаваемые выражением лица и жестами больного при каждом изменении позы, были вызваны геморроидальными узлами. Именно они стали причиной сильных и резких болей при движении соответствующих частей тела.
Прогноз
Я не хочу лишь сравнивать друг с другом благоприятные и неблагоприятные симптомы, которые сопутствуют этой форме болезни, чтобы решить, возможно и вероятно ли излечение; если вышеизложенная история болезни исходит из неверных предположений, а я так не полагаю, поскольку в основе ее реальные факты, то уже только из них одних с достаточной ясностью следует, что эту связанную душу мог бы освободить от оков только Спаситель Мира, который исполнит поэтические мечты больного воображения в том краю, где, как говорит Тургенев, нет больше надежд. Несчастный поэт предчувствовал болезнь раньше, чем она наступила, и не мог задержать развитие оной. И вот она пришла, ярко выраженная, во всем своем ужасе, длится уже несколько лет, и он так слился с ней, что с крайним упорством противится любой попытке упорядоченного воздействия на его недуг, которое в свою очередь ставит своей целью подавить это упрямство, развитое им до искусства. Болезнь в действительности уже давно перешла ту границу, до которой лечение еще возможно и эффективно, - я не говорю "было", ибо оно было невозможно с самого начала. Между тем улучшение могло наступить со временем, а именно в случае, если бы делались попытки лечить целительными силами природы, регулярная работа кишечника наладилась бы и подагра не отражалась бы во внешних частях организма. Опасаться, однако, следует органических изменений, которые уже имеют место и которые невозможно устранить. Как ни ужасна эта болезнь сама по себе, возможно и еще большее ухудшение: к нынешним симптомам может добавиться эпилепсия. Судорожная лихорадка, сотрясающая все его тело вибрирующими волнами, как только он впадает в сильную ярость, заставляет бояться худшего. Сохрани его Господи от этого!
Можно предположить, что благодаря стечению непредвиденных благоприятных обстоятельств, вопреки ожиданиям будет постепенно достигнуто выздоровление, что это, по моему мнению, совершенно немыслимое событие, случится. Однако можно ли верить, что тот человек, который жил в наиблагоприятнейших внешних условиях, был уважаем в своем отечестве, любим друзьями и родственниками, делал славную карьеру с блестящими перспективами на будущее, одним словом, человек, который имел все, что делает жизнь светлой и приятной, и при этом постоянно чувствовал себя несчастным, - можно ли верить, хочу я сказать, что этот самый человек будет эту самую жизнь в куда более неблагоприятных условиях спокойно терпеть, что с ясной рассудительностью будет он воспринимать мир в его простой, но благородной сути, покорно умерять чрезмерные претензии к нему, что он сам мужественно укротит терзающие его мысли о многолетнем лишении духовной свободы и самостоятельности? Гораздо более вероятно, что вскоре наступит ухудшение или что он сам перед полным распадом насильственно окончит свое жалкое земное существование. Он чужд земному миру, никто не сможет сделать его более здоровым, чем он был в свои лучшие дни, никто не вылечит его. Что же остается? Как филантроп я должен желать того, чему должен препятствовать как врач.
Лечение
Пожалуй, можно было бы не спорить о подборе лекарств, применения которых требует эта форма болезни, поскольку показания вытекают из истории болезни. Первое место заняла бы сера, за ней должны бы следовать легкорастворимые экстракты, умеренные соли и т. д. и т п. Но исключительная вспыльчивость больного, которая иногда без всяких видимых причин влечет за собой крайне бурные вспышки гнева и заставляет всегда превратно истолковывать искреннейшие доказательства участия и любви, показывает нежелательность только медикаментозного лечения. Его невозможно было бы осуществить без мер принуждения, а, применяя их, больному можно навредить более, нежели ему смогли бы помочь самые лучшие лекарства, даже если они соответствуют всем показаниям. Поэтому я был вынужден ограничить мое вмешательство прямым и косвенным психическим лечебным курсом. Можно полагать, что при этой форме болезни преимущественное влияние на больного должна оказывать постоянная или частая смена его внешнего окружения, переключающая болезненную деятельность души на что-то реальное и отвлекающая ее от фантасмагорий. Но период, когда еще можно было бы ожидать благоприятного результата от такого переключения, уже давно пройден его болезнью, а с ним исчезла и возможность счастливого ее исхода. Болезнь есть и останется при любых обстоятельствах победительницей. Она входит в круг реальной жизни, которая существует теперь лишь для того, чтобы дать пищу уму и фантазии больного, и с силой ввергает его в свой ужасный мир, неизбежно оставляя в состоянии еще большего душевного смятения и волнения. В этом меня убедил опыт.
Неприятные физические чувства, которые обычно сильнее прочих, вырывают душу из ее мира грез, и именно поэтому их часто намеренно вызывают косвенно психическим лечением; но в данном случае они могут повлечь за собой бурную душевную реакцию, за которой последует ухудшение. А ведь ничто, что касается непосредственно духа, не должно идти во вред. Так же как воспаленные глаза сторонятся света, воспаленная сила воображения боится - и да простят мне здесь это материалистическое сравнение - любого вторжения в мир ее образов как чего-то вызывающего боль. Поэтому больной любит уединение, поэтому он не хочет никого видеть, ни с кем говорить, поэтому он беспрестанно требует покоя и страшится любой перемены, поэтому он не терпит в своей комнате ничего, в чем не нуждается в данный момент, даже одежду. И покой - это действительно то, что ему прежде всего идет во благо. Когда он был еще здоров (или за такового почитался), покой был для него смертельным ядом, а при нынешнем полном развитии болезни он стал самым полезным лекарством. Чем реже случаются у больного приступы гнева и раздражения, тем благоприятнее это для его состояния, это единственное, чего можно добиться. Именно поэтому я пытался держать его в изоляции как можно дольше, оберегая его от всяких внешних перемен и удаляя все, что способно усилить его раздражительность. Какую-то семью, которая также жила в доме, попросили съехать; во всей квартире, расположенной в довольно глухой местности на окраине города, неизменно очень спокойно и тихо. Он видит лишь людей, которых он привык видеть, разговоров с ним они также тщательно избегают, так как во время беседы говорит лишь он один, и чем больше делает это, тем больше возбуждается. Он наслаждается полной свободой, гуляя по двору когда и сколько он того желает, и ему не показывают вида, что за ним наблюдают. Его желания, касающиеся почти всегда исключительно жизненных потребностей, тотчас же удовлетворяются.
Несмотря на такой простой способ терапии, удалось во многом улучшить его состояние; существенную роль при этом играет, пожалуй, и его простая пища. Жалобы на головную боль, которые обычно повторялись почти ежедневно, прекратились, так же как и жалобы на дурной запах, резь в глазах и т. д. Иногда проходили целые недели, когда он больше не разговаривал громко в своей комнате сам с собой или лицами, которые, как ему казалось, там присутствуют. В Зонненштейне он часто ночью покидал свое ложе и сильно буйствовал в комнате. Теперь его сон абсолютно спокоен и свеж, и это несмотря на огромное влияние, которое оказывают грезы на его больную душевную жизнь, и это важно; истинная душевная болезнь характеризуется еще и большой интенсивностью. И если бы действующей без отдыха силе воображения удалось не поддаваться всякого рода внешним болезненным обстоятельствам, она сумела бы их изобретательно создавать и совершенствовать в самой себе. Первым и непременным условием существенного улучшения является деятельность; однако что это за деятельность? Мне не нужно говорить, что такой больной не в состоянии понять книгу, следить за развитием мысли или продолжающейся нитью рассказа. Чередование живописных местностей в первой половине нашей поездки, правда, занимало больного приятным для него образом, но, с другой стороны, подпитывало его болезнь, ибо поставляло новую пищу его воображению. А оно, уже пресыщенное, все больше нуждалось в выходе наружу или, чтобы сказать точнее, в разрядке с помощью какого-либо продуктивного занятия, например, черчения, рисования и т. д.
Предложений заняться чем-нибудь было сделано больному предостаточно, но до сих пор ничего не удалось. В Зонненштейне он однажды по собственному желанию некоторое время рисовал с образцовым, даже чрезмерным усердием; он заменял рисованием даже столь необходимое для него физическое движение, что иногда приводило к недомоганиям из-за застоя крови, которые и вынудили прекратить эту деятельность. Если бы больной был хоть в какой-то степени общителен, то можно было бы, показав ему специально отобранные гравюры и картины, пробудить в нем вкус к искусству, дать определенное направление силе воображения и тем самым непосредственно питать разум мыслями. Ведь деспотизм воображения на самом деле основывается не только на его собственной силе, но более того, как почти каждое тираническое господство, на слабости противодействующих сил. Поэтому одновременно нужно ослаблять одно и усиливать другое. Целесообразное телесное лечение должно было бы поддерживаться психическим. Благое желание!
Дабы настроить его на спокойный лад и обратить к тонким чувствам, были предприняты две попытки, связанные с музыкой. О моей игре на фортепиано в отдаленной комнате он отозвался неодобрительно, однако совсем не горячился. Вторая попытка представляла собой вокальное пение без музыкального сопровождения: хор из девяти человек пропел некоторые церковные песнопения, ибо у больного восприимчивы сейчас только религиозные чувства. Так как я желал, чтобы он мог понимать слова, и поскольку у него не хватало терпения и собранности для восприятия связного текста, то, по моему совету, для него были выбраны произведения, которые он хорошо знал и в которых все время повторялись одни и те же слова, как, например, известное "Господи помилуй" и т. п. Больной продолжал спокойно лежать на кушетке и, прислушиваясь, повернул лицо в сторону, откуда доносились звуки; ни тогда, ни позднее он не упомянул об этом ни единым словом, хотя обычно он говорит обо всем, что его хотя бы в некоторой степени неприятно трогало. Из его уст никогда не исходит одобрение или похвала. Тем не менее я считаю эту попытку удачной и повторил бы ее, если бы для исполнения моего намерения не возникли внешние препятствия. Более глубокое впечатление произвела бы, без сомнения, гармонь, которой, к сожалению, нет в моем распоряжении. Поскольку ветреная погода плохо влияет на больного, я намереваюсь, чтобы ослабить ее воздействие, расположить в нижней части дома эолову арфу. Может быть, и ветер сделает добро. Мелочи возбуждают больного, и мелочи иногда его успокаивают.
Москва, февраль 1829 года.
Перевод А.В. Овчинниковой