Я становлюсь богаче и старей, но жаден жалостью первоначальной, а годы, словно ряд монастырей, в душе воздвиг я на помин печальный. Не предан быв ни скуке, ни разбою, внимал и древле я веков развал, и тесной и простецкою избою я тело тяжкое и грешное назвал. Но жертвы жалобной, отчаянно великой ужель не примет долгорукий Бог? Я перехожей скорбною каликой, и одинокий и столикий, сбирал по грошику то стон, то вздох. Я не громил камней в каменоломнях, не барствовал в забавах у царей, я не гранил гранит на пьедесталах и не был из породы всех усталых – всё тот же самый схимник и паломник моих мучительных монастырей. А дни мои – к обедне светлый звон, и Китеж-град – в заупокойном виде. Но ринусь Аввакумом на амвон и завоплю в библейском гневе: "Вон! Всемирное смирение, изыди!" Неистовых, косматых, жарких истин немало я видал, и плача и смеясь. Но был я им сумненьем ненавистен. А как же, Боже, Ты? Ты льстиво многолистен. Так не боишься ли меня? Се – Аз.