Сергей ПетровКНИГА ЖАЛОБ
Я сетую, по горло сидя в прозе,...
Я сетую, по горло сидя в прозе,
тру слезы кулаком, как нищий на морозе
или как Иов на гнилом навозе;
сижу и сквозь клыки себе твержу,
подобно седоусому моржу,
когда гляжу то взад, а то вперед:
"Бог дал и данное нежданно отберет.
Бог дал – Бог взял судьбу твою, убоже!"
И шепотом: "Помилосердствуй, Боже!"
Гляжу и вижу, что лежу в гробу.
Так буди милостив мне, гнойному рабу.
Я из породы всё свое твердящих,
и я Тебе молюсь за всех смердящих.
*
Ты, Господи, – нещадный обирала,
и Ты презришь скулящего раба.
Но пуще Божьей правды привирала
мне богоданная судьба.
И как же не скулить нам, из всей голи нищим,
когда по черепу Твой трахнет гром?
А я – я не держу ножа за голенищем,
скитаясь скромно у чужих хором.
Я кротко предаюсь Твоим ручищам
и исхожу навзрыд своим нутром,
не быв Тебе ни Павлом, ни Петром.
*
И не гляди, что я сейчас печальник,
плюнь на меня – и сразу скорбь пройдет.
Ты чрезвычайный, Господи, начальник,
и стражников Ты ставишь у ворот.
Неправеден Ты к старому сатиру,
ведь в целом мире мы с Тобой одни.
Пошли мне, Господи, отдельную квартиру
довековать мои пустые дни.
*
Чиновники Твои – не ангелы, не черти,
и незачем природу их винить.
Ведь и они ни в естестве, ни в смерти
нисколечко не властны изменить,
а только завывают в крути-верти
диалектическую нить.
*
Февраль бурлит. Катаются сугробы,
как на санях, в закопченном саду.
Студен горлит. И от своей нутробы
чего же я, и сам не зная, жду?
Поганки-Музы сроду я не сватал
и не суюсь в поэты-байстрюки.
Но отчего же я не напечатал,
о Боже правый, ни одной строки?
Я, видно, глуп как пуп – и, сидя с краю в хате,
гляжу, как мой февраль вовсю бурлит.
И зябко мне. У очага печати,
как сторож на ветру, торчит горлит.
*
Я, Боже, право же, других не хуже
и обожаю стихотворный труд.
И всё же я стою посередине стужи,
и байстрюки мне сизый нос утрут.
А может быть, я – камень тот лежачий,
что не знавал течения воды,
и не обзавожусь кошачьей дачей,
чтоб не сгорели к черту все труды.
*
К чему считать изъяны да потери,
напрасный труд – ходить в бюро утрат.
Велик Аллах в своей исламской вере,
но пери стали райские тетери
и гуриям я стал бесстрастный брат.
Когда сижу, как цуцик, в райском сквере,
где медленно гуляют мимо звери,
я предъявляю Иксу мрачный иск,
а солнце криворылый мечет диск.
То укоризненно "quam audes queri?"
мне говорит мой брат, святой Франциск.
*
И мнится мне порой: стою на Палатине,
и сам, как холм, я под луною лыс,
и я молюсь безбожно по-латыни
за Муз больных, как за облезлых крыс.
Почесывает Анадиомена груди
и яростно скребет любвеобильный зад.
Но вот берутся за оружье люди,
и Музы в час воинственный молчат.
И я струны, о Лесбия, не трону,
и ты со мной, Фортунка, не чуди.
Что толку бить челом великому Нейтрону,
коль не успеешь крикнуть: "Пощади!"
*
Как тучи, собралась грядущего завеса,
а олимпийцы беспробудно спят
на брачных ложах с головы до пят,
и грозные перуны у Зевеса
разить готовы махоньких ребят,
и города и веси разбомбят,
но выживет какой-нибудь повеса,
когда сойдет живьем во ад.
*
Я грязен, и жене отдам себя я в стирку,
иль сам себя я отмывать примусь.
Пошли мне, Господи, отдельную квартирку,
чтоб вымыть в ванне всех облезлых Муз.
*
Зачем пишу тебе я в книгу жалоб?
Твои чиновники храня ее, тая,
иначе даже небо задрожало б,
услышав, что проситель – это я.
Но жалобы по желобу струятся,
а я стою и мокну под дождем,
и я уже отвык смеяться и бояться.
Итак, давай до гроба подождем!
*
В отрядах Марса сроду не служив,
не знаю ничего о смертном часе
и мыслю так: жизнь у меня в запасе,
и я до смерти буду полужив,
на эти жалобы жизнь положив.
А люди обо мне, великом лоботрясе,
не беспокоятся и не вменят в вину,
что ночью, лежа на пустом матрасе
и маясь в снах, как бы в народной массе,
свою отсутствующую жену
за здравие я на ночь помяну.
*
Мне, Боже мой, совсем немного надо:
десяток крепких лет, чтоб завершить труды,
квартирку бы иль домик сбоку сада
иль даже возле собственной воды,
которая ни разу – вот досада! –
не превратится в райные пруды.
Смекни-ка сам: уж если я возник,
мне надо жить, скажу Тебе по-свойски,
а не служить в Твоем чиновном войске.
Мне нужно денег на покупку книг,
чернил, бумаги и вести дневник,
в который я никак еще не вник
и не веду себя с ним по-геройски.
Но, Боже мой, не отнимай жены,
моей единственной опоры.
Она мне мост, идущий через горы
поверх моей семейной тишины.
*
Не посылай мне больше испытаний
не Иов я и не владетель стад,
и не плясун в Твоем кафешантане,
а сам себе прискорбный супостат.
Не посылай ни муки, ни недуга,
дай мне дожить такие дни,
чтоб издалека веял ветер с юга,
и чтоб со мной была на севере подруга,
и чтобы с нею были мы одни,
а беды заметала вьюга.
*
Как ветер, Ты пройдешь и не положишь
охулки на мою святую Русь,
а если Ты и этого не можешь,
я, Боже, не на шутку рассержусь
на жизнь, на жуть и всяческую гнусь.
*
Почто же, Господи, судьба моя горбата
и сердце у меня порой щемит?
Почто мне не дан сан и ум аббата,
а то и был бы я, ей-ей, что патер Шмидт.
Признайся, Господи, что Ты ко мне скупенек –
с облезлой Музой приучаешь жить.
А мог бы мне как должно удружить
и здорово меня разодолжить,
пустив к себе на несколько ступенек
по нотной лестнице, и с самым верхним до
стоял бы я за пультом, как маэстро,
над бурей океанского оркестра,
и влез бы я в орлиное гнездо
и сочинял бы, как второй Стравинский.
А вот по милости Твоей по свинской
не ведаю, за чьи грехи
пишу, как ирод, скорбные стихи
и предстаю на сцене в голом виде,
как будто я задрипанный Овидий.
Однако все мои нагие скорби
таскаю на загорбье в старой торбе
и никому, ни вам ни нам,
я скорбь мою за славу не продам,
а оттого, что вижу задорожи,
мне эта скорбь всё ближе и дороже.
*
Люблю снегов российское величье
и грохаюсь в сугробы ниц.
Но, Боже мой, теперь стоит зима синичья,
а чем Ты кормишь дурочек-синиц?
Иль Ты не видишь, как скудеет племя птичье
от вспышек электрических зарниц?
Эх, Господи, Ты, знать, ослеп, а Ты бы
взглянул на тварей на дворе своем
и увидал, как молча дохнут рыбы,
как пахнет ядом каждый водоем.
Пойди же, Господи, в обход подворный
и погляди, Творец слепой,
как маятно Твоей природе рукотворной
справляться с человеческой толпой.
А птицы те, что ни орут, ни сеют
и сыты бывшие по милости Твоей,
теперь летать, как прежде, не умеют,
не ищут ни букашек, ни червей,
не ловят на лету ни комаров, ни мушек,
а пожирают крошки из кормушек –
остатки жалости зажиточных людей.
Подумай, Господи, о том, что будет дальше,
и загляни в пустую близь времен.
Вдруг генералу или генеральше
не всхочется идти кормильцем на балкон?
И что тогда? Последняя синица
в последний раз побьется у окна,
протянет лапки. Время помрачится
и мертвая наляжет тишина.
*
При всем уме я телом, Боже, мал,
но существую я неугомонно.
Зачем же из меня повыжимал
Ты жизнь, как из неспелого лимона,
в чернявый кофей полумутный сок?
А сам Ты сух, черт знает как высок,
меня пихаешь к пропасти под горку,
швыряешь, как обсосанную корку.
И неужели ради красоты
мне в пищу подбавляешь кислоты?
И говоришь с профессорскою миной:
"Лимоны – это витамины".
Эх, Боже мой, зачем во тьму времен
иль, проще говоря, на вечную помойку
я выброшен, как выжатый лимон,
иль на больничную уложен койку?
И Ты, профессор, исподволь иль вдруг
диагностируешь мне старческий недуг,
а он возьмет да и согнет в дугу,
и больше ничего я не смогу.
Ведь Твой медведь – не мастер дуги гнуть,
он не умеет исподволь шагнуть
и силы богатырской не хоронит:
согнет меня в дугу и переломит.
А Ты, профессор, на мои поминки
пропишешь мне пилюльки-витаминки.
*
Когда нашлешь Ты ангельскую рать,
увы! не устоит моя халупа.
Я побоюсь бесстрашно умирать,
ибо бесстрашно означает глупо.
Боюсь я загодя, ибо подходит срок,
а уж как стукнет, так бояться поздно,
и потащусь бессильно за порог
великозвездный и великопостный.
*
Сосуд телесный скоро опростаю,
зане Ты, Господи, на всё горазд.
Шугаю годы, как воронью стаю,
и с каждым птичьим годом нарастаю,
а по весне опять, как снег, растаю,
и жалуюсь не сам, а мой возрáст.
В нутробе стала нынче непогода,
и ум мозжит, и осень на дворе.
Иль Ты отвалишь мне всего полгода
побыть с женою в зимнем серебре?
Иль дашь серебряную свадьбу справить?
Сожжем на ней мы сто одну свечу
и станем в сторону кривым умом лукавить.
Но, Боже мой, я этак не хочу.
Ужели доживу я до маразма,
Тобой взращенный некогда Адам,
и, позабыв иронию Эразма,
я глупости хвалу и впрямь воздам?
Будь, Господи, с моей судьбой поосторожней,
как хочешь гни в дугу мой лук и век,
но самого себя не дай мне стать ничтожней,
зане я тоже человек.
*
Не светлый дым, блестящий при луне,
а эта тень, бегущая от дыма…
Тютчев
Нет, Господи, я не Аника-воин,
земли с Микулой вместе не пахал.
Я наг и нагл, но, право, не нахал,
и если бы Тебя я был достоин,
и если бы посмертно был удвоен,
я б на свои достоинства начхал.
Как может быть ничтожество нахальным?
Оставлю-ка хвастливость молодым!
Я не желаю быть поэтом эпохальным:
"Я был, я мыслил, я прошел, как дым".
*
Февраль окончен. Нынче день Касьянов,
я подбиваю кулаком итог
всех неполадок, всех моих изъянов,
которые валяются, увянув,
как на подтаявшем снегу листок.
Дни падают в цене. При этой дешевизне
не горько ль наваждений массу ждать,
и что за прок мне, Боже мой, о жизни,
которой нет уже, печально рассуждать?
По философским размышленьям шляться
не хочется в замызганной отчизне,
которую сам черт не поберет,
но если уж мне стало размышляться
и стало житься на своей же тризне,
то я живусь ни взад и ни вперед.
Снег сыплется, как соль. Неужто будет ссора?
А где поссорятся, там и разбой.
Но нет, на снег не вынесу я сора,
нажитого в тепле моей избой.
Не стану, Боже, ссориться с Тобой,
ниже с моей лирической судьбой.
Февраль окончен. Как олимпиаду,
справляет свой день ангела Касьян,
и сани катятся по бешеному саду,
на них катается философу в отраду
смерть – мой последний крохотный изъян.
7–29 февраля 1980