Утро распахнулось, как халат. Встал Флобер, и кровь в нем тяжелеет; как телеги с грохотом на рынок, движется в громаде тела кровь. О, побеги будничного шума, первых звуков слабые ростки! Ухо пышет розою багровой и вбирает капельки рассвета. Высекая кованым копытом о скупой булыжник мостовой золотую искру Прометея, груз искусства тащат битюги. Труд воловий! Каменеет выя, словно ствол, прошедший сквозь века. Встал Флобер и, поднимая руку, говорит: "Искусство – кара мне, тем величественней, чем труднее". Вдалеке, как черный муравейник, рынок развороченный кишит. Медленной патрицианской крови в грузном теле слишком тяжело. Римский взор уходит в облака, в синь над черепицами Руана. Ванна ждет. И мысли мудрый свиток развернет рука – привычный к слову раб. А на ванне голубые вены, будто реки на холодной карте, на огромном мертвом теле жизни… Ключница забрякала посудой… Солнечные звонкие запястья, топот смуглых ножек Саламбо. В кабинете уж кричит работа. Кофей в облаках клубится на столе. То фарфоровая чашечка Сократа! – Пей, трудясь над воспитаньем чувств! Рынок ринулся, воскликнув: "Ecce homo!* Задуши, распни, побей камнями". Балки давят плечи, и дыханье стало грузным соляным столпом. "Нет, я жив еще". Флобер топорщит гневные лохматые усы. Неужели кладбище восстало, рынок мертвых правит буйный торг? Неужели тенью похоронной птицы пали на сады Руана и аптекарь в шарики цветные разливает пестрые яды? Сердце грянуло. И надломилась выя. Хрустнул дуб, как зуб гнилой, в саду. Пал Флобер, и на челе открылся сок искусства – медленная кровь.