Ночами чаще говорит весь день молчащая дриада, что дело – дрянь, оно горит, что мне покажут кадры ада. И всё сквернее и верней, что над макушкой зло свершится и что червятина корней в глуби пищит и копошится. И как он мне теперь знаком, тот голос – словно тело, голый, выглядывает шепотком из древесины радиолы. Нимфоманическим теплом манит его нагое слово: вот тут надрез, а здесь надлом, а это вот рубец былого. И предо мной – уже ничьи – мелькают кадры, в общем, бодро. Струятся руки, как ручьи, как реки, протекают бедра. Но в теловидении том всем скопищем морщин и трещин, как бы исхлестанный кнутом, исчеркан ствол и перекрещен. И бьет в меня – пора, пора! – до боли оголенный голос, что обдирается кора, а сердцевина раскололась. И вот ползут по всем ветвям в манере несколько инертной презренье вялое к любвям и соки похоти предсмертной.